Весной 1846 года кончил жизнь Иван Алексеевич. Александр получил после отца большое наследство, перешел в большой дом и расширил свой образ жизни. Несмотря на то что в них проявилось больше роскоши, Александр был очень бережлив; деньги держал у себя и сам ими распоряжался. На домашние расходы выдавал жене определенную сумму и строго замечал ей, если к первому числу оказывался недостаток. «В это время, по домашним обстоятельствам, я переехала, — говорит Татьяна Алексеевна, — к Наташе и прожила у нее около трех недель, в продолжение которых убедилась, что Александру надобна была жена не такая, как она. Ему надобна была женщина, которая блестела бы в обществе и умом и тем, что она жена Герцена. А Наташа и с переменою их состояния осталась при своем скромном образе жизни, что нередко служило поводом к размолвкам. Живши у них, я видела, что жизнь Наташи не красива. Кроме здоровья, расстроенного петербургскими событиями, она страдала не столько физически, сколько нравственно. Ее утешало и примиряло с мужем только роскошное проявление его умственных и общественных достоинств».
В конце 1846 года заболела их маленькая дочь Лиза и, несмотря на лечение и успокоение Альфонского, умерла{34}. Александр прислал мне записку, что Лизы нет. Я поспешила к ним. Наташа сидела подле ребенка, она была тверда, холодна, избегала разговора и походила на статую. Лизу похоронили в Девичьем монастыре, подле Вани. Когда возвратились домой и все разъехались, Наташа попросила меня и Александра также куда-нибудь съездить, вздохнуть чистым воздухом. Мы поехали в санях П. Г. Редкина к Коршам. П. Г. уселся кучером и всю дорогу смеялся и шутил с Александром. Меня бесило, что Александр в такую минуту мог потешаться вздором. Завернувшись в шубу, я старалась не обращать на них внимания и грустно думала, как он всегда увлекается и поддается влечатлению настоящей минуты. Часа через три мы возвратились. «Тоска давит, — сказала Наташа, встречая нас, пожавши нам руки, — дети спят, пусто, тяжело». Он, по обыкновению, растерялся, стал приставать к ней с расспросами. Мы уговорили ее лечь и сели около нее.
После жизни в Петербурге и Новгороде Наташа не воскресала более. Утрата троих детей, глухота и немота сына, открывшаяся ей неверность мужа и, наконец, смерть дочери, изнурили ее силы.
В дополнение она увидала, что многие из дорогих ей людей — не то, чем она воображала их, и что те, которых она более любила, первые отклонились от нее.
Последнее лето, проведенное Наташей в Соколове, было для нее пыткой. Я часто бывала у нее и всегда заставала больной, измученной, в слезах. На мои вопросы, что с нею, она отвечала: «Пора нам, друг мой, уехать! все распалось, все рухнуло, отдохнуть надобно. Видишь ли, все как-то невзлюбили нас, за что? не знаю… Может, и за дело, но никто не высказывается искренно. Один честный, благородный Грановский сказал, что его возмущает себялюбие Александра. Может, он и прав; но, несмотря на это, тяжело хоронить свои привязанности», — и зарыдала. Что могла я сказать ей в утешение? Успокоившись, она продолжала: «Зачем плакать, что люди не таковы, как нам хочется их видеть. Будем любить их за хорошее, чего в других нет; а что мы им не нравимся, не плакать же об этом, насильно мил не будешь». При этом она рассказала один случай, бывший у них в Соколове.
«На днях, — говорила Наташа, — собрались все у нас; как и всегда, рассуждали и пили; к чему-то Александр сказал: „Теперь я имею безбедное состояние и прошу вас всех, друзей моих, твердо рассчитывать на мою помощь. Каждый из вас найдет у меня для себя пятьсот рублей, но
При последнем слове Грановский вспыхнул, вскочил с своего места и закричал: „Как ты смел торговаться! ты смел сказать
Все были поражены. Александр пробовал объясниться, говорил, что имеет право располагать только процентами, капитал же не его, а детский. При этих словах кто-то вполголоса сказал: „Бедный Прудон“, кто-то пошутил над тем, что и Грановский умеет вспылить.
Наконец общими силами успели перевести разговор на другой предмет, даже шутили, смеялись; но Грановский оставался серьезен и мрачен, и все были не в своей тарелке».
Рассказавши это, Наташа добавила печально: «Такого горького, тяжелого дня мы, кажется, не переживали никогда. Александр виноват, сказавши необдуманно, я признаю это, но назвать необдуманное слово низостью — это незаслуженно, это жестоко».
«Мы молча легли спать. На утро Александр сказал: „Да, пора ехать и ехать“. Что до меня касается, я давно думала об этом, давно все клонилось к разрыву».
Как ни старались все маскироваться в костюм дружества, как ни старались пить круговую чашу и веселиться, во всем проглядывала натяжка, каждое слово, Каждый шаг рассчитывался.