Только упоминание о царском имени, о царской воле могло придать благородному порыву генерала Корнилова все необходимое ему значение и доставить успех. Без этого и он сам оставался лишь простым «сыном народа», каким он называл себя в своем воззвании, но которым был всякий и которого даже скомороху Керенскому, освещенному все же далеким отблеском прощальных слов государя, удалось так легко, – как провинившегося школьника, – посадить под арест…
Но о царе вспоминали в Ставке лишь молодые офицеры, а главное начальство не вспоминало совсем. Освобождая из тюрьмы, в надежде на будущее, «сынов народа» – Корнилова и Деникина, они «забыла» одновременно с ними освободить и «народного вождя».
В дни развала Временного правительства и при энергии Ставки это было бы так легко и возможно. Дальнейшие, полные благородства и изумительных подвигов попытки спасения Родины белой армией уже этим одним были обречены на неуспех.
Появившегося со всех сторон самовольного начальства на Руси было и так достаточно. Повиноваться по совести хотелось лишь одному. Но его не было, и о нем слишком «осторожно» молчали.
Прошли и эти наивные, но связанные, как я уже сказал, все же у меня с кой-какими мечтаниями дни корниловского выступления, а действительность все становилась не только ужаснее, но и безобразнее. Над ней, если бы не чувство жгучего стыда за все совершившееся, можно было смеяться не переставая, до того она походила на оперетку или, вернее, на какой-то водевиль с переодеванием…
Вспоминаю, как однажды в те месяцы за завтраком в столовой союзных представителей моим соседом по столу оказался какой-то молодой, франтовато одетый французский офицер, не то кавалерист, не то конно-пионер – я всегда плохо разбирался в иностранных формах. Я обратился к нему с какими-то ничего не значащими французскими фразами, и, к моему изумлению, мой собеседник заговорил со мной на чисто русском языке, без всякого акцента.
– Во избежание дальнейших недоразумений, – покраснев, сказал он, – позвольте вам представиться – такой-то (фамилию я плохо разобрал). Ваш новый морской министр, – и сам первый рассмеялся над своим превращением, так не соответствующим ни его внешнему облику иностранного кавалериста, ни его вероятному знанию морского дела.
Кажется, он назывался Лебедев или Гусев, потому что лишь в его фамилии водяной птицы мне невольно запомнилась какая-то отдаленная связь с той стихией, на которой он волею тогдашнего безумия был призван властно распоряжаться73
.Из некоторых его фраз я узнал, что он принадлежал к партии социал-революционеров, служил во время войны во французских войсках и являлся товарищем по партии известного Савинкова, на совести которого лежала организация многих политических убийств из-за угла и которого тогдашнее правительство, вероятно, за эти военные подвиги выдвинуло на должность военного министра. Такое соседство становилось особенно неприятным, но все же мой сосед, видимо, не имел такого позорно-кровавого прошлого и, вероятно, относился к нему отрицательно, если судить по его тогдашней мягкости в суждениях и какой-то застенчивости. Его словоохотливость, немного подогретые, но избитые фразы о политике мне живо напомнили тех провинциальных, либеральствующих обывателей, которые так любят говорить при всяком случае и с которыми мне приходилось иногда сталкиваться на уездных земских собраниях, где я бывал гласным.
Я думаю, что и он отличался от них более широким государственным кругозором, хотя и был выбран на свой высокий пост тем Временным правительством, которое так «умело разбираться в необходимых и знающих свое дело людях»…
Это был единственный из «министров», назначенных этим правительством, с которым я благодаря случайностям судьбы сказал несколько слов. Остальных – и то только двух, а именно Терещенко и Милюкова, – я видел лишь в нескольких шагах от себя, разговаривающими с другими, и надо сознаться, что всматривался в них не без любопытства, стараясь по внешнему виду проникнуть в их внутреннее содержание.
Терещенко, которого Набоков в своих воспоминаниях называет лишь блестящим и светским, в моих глазах оказался лишенным даже и этих качеств, если их только можно назвать качествами.
В той утрированно небрежной, почти величественной позе, в которой этот молодой, довольно красивый человек сидел, развалившись, в автомобиле, разговаривая с кем-то из пожилых чинов штаба, в неестественно «изящных» движениях его руки, в том, как он «цедил» свои слова, не было ничего ни врожденного светского, ни даже блестящего.
Так иногда небрежно-важно сидят на виду у других и так именно разговаривают с посторонними многие молодые люди из губернского общества, долго пожившие в столице, побывавшие «даже» за границей и снисходительно вернувшиеся на время в свой родной захолустный город.
Во внутреннем содержании таких людей, как мне всегда казалось, трудно встретить что-нибудь серьезное и тем более «государственное».