Маричика лежит, прижав ладони к щекам. Подлецы! Негодяи! Ни один из них не лучше ее, и оба посмели поднять на нее руку. Но завтра я найду способ рассчитаться с обоими. И со всеми остальными. Со всеми этими добропорядочными и сильными личностями, вооруженными крепкими кулаками, которыми они защищают свои пресловутые «принципы» и уязвленное самолюбие. А Михай, который, кажется, просил прощения у этой скотины, Раду. Какое еще прощение! Не знал, что я — его собственность? Он думал, что я — чужая собственность, что я могу быть чьей-то? Неужели он не понял, что я свободна, свободней любой девушки, какую он когда-либо знал. Он хорошо воспитан, этот недотепа. Действительно хорошо воспитан. В нем есть этакая деликатность. Мне даже понравилось, как мы держались за руки в лесу… И надо же, чтобы именно на его глазах меня так унизил Раду! А какой он добрый. Вообще-то мне не нравятся добрые мужчины. Притворяются. Но Михай, кажется, искренне добр. А глаза у него как два продолговатых сапфира, в которых вспыхивают синие молнии. Глаза у него совсем не добрые. А что же — губы! Или руки? Лучше б я не останавливалась под деревом, повременила бы с объятиями. И не потому, что эта свинья Раду побил меня. Но как хорошо было бы подождать несколько дней, подумать, помечтать о его объятии. И чтобы он, Михай, тоже захотел обнять меня, как оно и должно быть. Это было бы действительно хорошо. Я давно уже ничего не жду. Но на этот раз, кажется, подождала бы… Только бы не расчувствоваться сейчас, а то я возненавижу себя. Как осторожно он обнял меня, словно взял в ладони что-то очень хрупкое. Теперь я все вспомнила, в голове у меня прояснилось, а то гудело, как мотор. Сперва он сопротивлялся, да-да, сопротивлялся, хотя и не слишком. Может, он и обнял-то меня только из вежливости, только потому, что уж слишком я к нему прижималась? Неужели? Какой стыд! И что-то он все время рассказывал. О каких-то лесах, полях. И читал стихи. Мне никто еще до него не читал стихов. И что он такого нашел во мне, что стал мне говорить о природе, читать стихи? А я его и не слушала! Все ждала, когда он обниматься начнет. А он все рассказывал, рассказывал что-то и читал стихи. С чего это он? Видно, такой уж и есть. Видно, это не мне, а самому себе стихи читал. Он читал бы их всякому, кто оказался бы рядом, и так же брал бы, наверно, за руку. Какая низость! Это унизительнее, чем пощечины Раду. Может быть, я его никогда больше не увижу. Он уедет себе в свой Клуж, откуда приехал. Тем лучше. Я была унижена перед ним. И рассказывал он все не мне, а самому себе. Но я больше не увижу его. Он уедет, а я останусь с этими ничтожествами и пьянчужками — моими друзьями! И я не увижу больше его сапфировых глаз и бледных висков, не почувствую его рук, едва касавшихся моих плеч. Ну вот, стоило мне подумать о его руках, и сразу захотелось плакать. Это потому, что я перенервничала. Они добились-таки своего! А тут еще эти запахи из сада — такие же, как там, в лесу! Там я, конечно, не замечала их. А теперь я снова их слышу. Михай сказал: «Пахнет мятой, ромашкой и свежей листвой». Я засмеялась и спросила, не увлекается ли он ботаникой? Хихикала, как дурочка. Потом запела птица, и он сказал: «Малиновка». И я опять засмеялась. Он остановил меня, чтобы я послушала. А я куда-то спешила. Куда я спешила? Он уедет в Клуж. Это лучше, что я его больше никогда не увижу. Какое странное ощущение в груди, словно там что-то обломилось и сладко болит. У него такие легкие руки. Будто две птицы сели мне на плечи. Опять хочется плакать. Я так давно не плакала. Я такая одинокая, такая одинокая на свете, и в груди у меня что-то обломилось.
Лилиана лежала с закрытыми глазами, и перед ней простиралась сожженная, безжизненная пустыня. Ей представлялось, что она идет и идет по этому полю, у нее уже подкашиваются ноги, она не в силах дальше идти, но должна, обязана шагать и шагать. Это не было сном и не было явью. Какая-то голова с темными, струящимися волосами наклоняется к ней. Этот образ на миг прерывает видение пустыни, но она не может его задержать, удержать на месте. Этот образ, как чудесный бальзам, утоляет боль ее глаз, но быстро исчезает, и снова перед ней простирается равнина, и нужно снова шагать по ней и шагать.
Громкие рыдания разбудили ее. Это не было явью, это был сон. Маричика плакала, уткнувшись в подушку. Лилиана приподнялась. Нет, ей не померещилось, Маричика плачет. Она видела, как содрогается ее упругое длинное тело, сжимаясь и вытягиваясь под одеялом. Сердце у Лилианы остановилось на мгновение и снова гулко застучало. Страх и жалость охватили ее. Сделать вид, что она не слышит, или подойти? Чем она может помочь сейчас Маричике, не оттолкнет ли та ее? Тихим, робким голосом Лилиана окликает ее:
— Маричика, Маричика…
Рыдания стали громче.
— Что с тобой, девочка? Что с тобой?
Нет, я не решаюсь подойти к ней, не решаюсь.
— Маричика!