Когда гроб закрывали крышкой, Анна Вебер сделала два шага к могиле, увлекая за собой госпожу Вайсмюллер, словно мешочек, висевший на ее сильной руке, еще раз взглянула в лицо покойному и пошла прочь с госпожой Вайсмюллер, будто привязанной к ней, по далекой боковой аллее.
Потом, когда на кладбище наступила тишина, люди разошлись и в аллеях стала ощущаться вечерняя прохлада, она еще раз вернулась к свежей могиле, села на соседнюю плиту, вовсе не заботясь о том, что может запачкать пальто, опустила голову на скрещенные на коленях руки и заплакала навзрыд, сотрясаясь всем телом и захлебываясь слезами: так она плакала дотемна, пока не выплакала все свое горе, тщательно скрываемое на протяжении этих дней.
Потом она обняла за плечи госпожу Вайсмюллер, дрожавшую от холода и страха, прижала к себе, чтобы согреть ее, и они вместе отправились в город.
Через несколько дней после похорон мужа Минна Таубер почувствовала, что с ее плеч спала какая-то тяжесть. Жизнь для нее стала гораздо легче, никто ничего от нее не требовал, ей не нужно было кому-то оказывать знаки внимания, за кем-то ухаживать, кроме как за самой собой, не нужно стало в тревоге подкарауливать под дверью гостиной, мучиться, что Эгон чувствует себя лучше в другой комнате, лучше, чем она себя чувствует. В конце концов доктор в последние годы утратил свою былую силу, не мог устранить из жизни Минны неприятностей, не мог остановить вторжения жильцов в их дом, не зарабатывал больших денег, не делал дешевых закупок. Если перед людьми было честью называться госпожой докторшей Таубер, то она и осталась с этой честью и пенсией, тогда как другая женщина, которая, может быть, пользовалась только одной славой, что была в связи с ним, осталась теперь безвестной старой девой, вынужденной трудиться и на старости лет, бедной служащей, не имевшей ни семьи, ни имени, ничего.
За последние дни питаться приходилось нерегулярно, поэтому в первую очередь Минна начала хорошо и плотно есть и даже пить вино для возбуждения аппетита, спать почти до полудня и, конечно, рано ложиться, так как ожидать ей было некого.
Но по ночам она чувствовала себя плохо, не привыкнув спать одна, и оставляла открытой дверь, ведущую в холл, чтобы слышать шум, раздававшийся в доме. Но и при открытой двери ей не спалось, потому что она боялась, что теперь, когда не стало мужа, кто-то придет и обворует ее.
С Анной Вебер она вела себя так, словно они не были знакомы, сдержанно и надменно отвечала на ее приветствия и старалась не встречаться с ней на кухне. Однажды, увидев на столе яичную скорлупу, которую впопыхах не успела убрать Анна, когда ее неожиданно вызвали в школу, она положила на буфет короткую и требовательную записку: «Госпожа Вебер, прошу не оставлять кухню грязной, если не хотите, чтобы я приняла строгие меры. Гермина Таубер». Анна ничего не ответила ни письменно, ни устно, погруженная в свои заботы. Теперь, когда ей некого было любить, все силы ее еще здорового организма нашли себе выход в злобном презрении ко всем и ко всему. Все было не так, как в клинике доктора Таубера, никто не был похож на него. С утра до вечера она жадно сравнивала, и сравнение это всегда было в пользу незабвенного усопшего!
«Разве это педагоги? — думала она. — Вот если бы педагогом был доктор Таубер, то ученики холодели бы от страха, в классах была бы тишина, как на кладбище, уж никто не позволил бы себе смеяться. Разве это порядок? Если бы он был директором, то все преподаватели и служащие побоялись бы высказывать такие мысли, какие они теперь высказывают на собраниях. Они бы молчали как рыбы, а обо всем бы думал и все решал он один. Какая расточительность! Так часто давать детям мясо, когда известно, что их нужно кормить овощами, чтобы они росли. Ученики устраивают собрания, проявляют какую-то инициативу, а УТМ[2]
, когда чем-нибудь недоволен, жалуется педагогическому совету! Это анархия, безумство! Кто лучше знает, что нужно, что правильно и что неправильно, зеленая молодежь или пожилые люди, чье мнение свято и непререкаемо?Так с горечью размышляла Анна Вебер и работала стиснув зубы, выполняя все, что от нее требовалось, но не испытывая ни малейшего расположения ни к взрослым, работавшим вместе с ней, ни к детям с румяными щеками, блестящими глазками, которых обуревали самые разнообразные мысли и чувства.