«А это письма Эмиля. Зачем я их сохранила? Как трудно рвать связку писем. Нельзя порвать целиком. И по одному нелегко, они толстые, он много писал. Вот последнее. Я его даже не распечатала — оно прибыло после несчастного случая. Я не хотела знать, в каких выражениях он пытается меня утешить, не разрешила ему прийти, когда он передал с Сабином, что хочет видеть меня. Видеть! Будто чье-то присутствие, дружба, привязанность — настоящие или поддельные — могли что-то изменить, как-то облегчить мои страдания. Сейчас мне не становится больно даже от мысли, что я изуродована, я привыкла, я не нуждаюсь в посторонних. Телефон молчит месяцами. Я плачу за него и выключаю. Я включила его, когда заболел Сабин. Какие голоса я могу еще услышать по телефону, что они могут мне сказать? Меня не волнуют никакие новости, никакие вопросы, никакой человеческий голос. Если бы Адина не захаживала ко мне, я бы забыла и о ее существовании. Вот солнце, оно поднялось на высоту трех копий, как говорят в сказках, и лик его — из расплавленного золота, и небо вокруг отливает всеми цветами радуги, а на самом верху оно чистое, яркое, без оттенков, без полутонов, без теней, словно голубой фарфор.
Я любила Эмиля. Надо хорошенько подумать, чтобы вспомнить за что. Не знаю. Мне казалось, на нем свет клином сошелся, что не будь его — не расцветали бы цветы и воды не были бы прозрачными. Так я тогда считала. Какая бессмыслица! В какую королевскую мантию я облачила его, если могла любить этого блондина с тонкими чертами лица, с мягкими жестами, выдающими постоянную лень, отчего даже его речь была медлительной? Я воображала, что открываю любовь, я, любившая многих до него. Если оглянуться назад (ладно уж, сегодня сделаю над собой усилие, тщательно пересмотрю прошлое, а с завтрашнего дня буду глядеть только в будущее), то получится, что все любимые мною мужчины были манекенами, которые я наряжала в огромную, бурную любовь. Что они из себя представляли как личности? Я понятия не имела, я умела только любить. Возможно, они были вообще лишены индивидуальности или были наделены недюжинными достоинствами, но я никогда об этом не думала; возможно, все они были уродливыми посредственностями, как знать? Одно было настоящим: моя любовь. Не увлечения, а любовь, исходящая от меня, любовь, которую я дарила то одному, то другому, любовь, которая придавала тому или другому сияние, какое придает сейчас солнце хрустальной вазе на окне. Одна любовь, одна-единственная до тех пор, пока… ну, словом, до того несчастного случая; и эта любовь гримировала каждый раз другого мужчину для того, чтобы я его отличала от остальных. Но грим стерся обнажив их истинные лица, и осталось лишь нечто напоминающее легкое облачко — память о моей любви, единственной, непрерывной. Каждый раз, встретив кого-нибудь, я думала: «Вот он! Второго такого нет!» Но он оказывался никем, то есть, может быть, он обладал какой-то индивидуальностью, непонятной мне, а когда проходила любовь, он становился совершенно чужим; любовь оставалась во мне, готовая избрать другого, «открыть» его и приукрасить. В жизни я обладала лишь тем, что могла дать сама. Это было незыблемым, полнозвучным, составляло мое богатство, щедро растрачивалось и заполняло мир. А теперь — кончено. Давно. Чаша пуста. Мне уже нечего раздавать, и мир вокруг меня беден, беден потому, что я утратила власть над ним. Странно, как много места занимала в жизни любовь! Даже живописи я не придавала такого значения. Если я могла бы хоть на миг воскресить ощущения тех лет, затрепетать, я была бы менее жесткой и писала бы лучше. Но как я ни стараюсь, ничего не получается. Ну и не надо. Моя черствость полезна мне, я с ней свыклась, она обеспечивает мне покой. Надо бы растопить печь. Если все бросить в мусорный ящик, Мэнэника проявит излишнее любопытство. Пусть все сгорит в пламени, как тогда. Правда, в том огне сгорели не только бумаги и ненужный хлам. Теперь мне уже не страшно вспоминать ни сегодняшний сон, ни настоящий пожар. Некоторые медленно угасают, умирают мучительно долго, со скрежетом зубовным или жалобными стонами. Я умерла сразу, а то, что от меня осталось, занимается живописью, пишет пейзажи в разное время года, не способно любить японской поэзии и рассуждает о литературе. Еще кормит кроликов. Кстати, пора. Можно спускаться. Они, наверное, проголодались. Голуби давно воркуют, я слышала, но не отдавала себе отчета. Надо пораньше пойти к Сабину, вчера вечером ему было совсем худо».