На следующий день Вера не вышла из дома, она охладела к пейзажу. Устроившись в студии, она стала набрасывать портрет. То был он и не он. Овал лица получился идеальным, но взгляд был жестоким, всевидящим и ничего не прощающим. Вера кидала на пол один эскиз за другим, снова принималась за работу, комкала бумагу, злилась на себя. Затем она отшвырнула уголь и подошла к зеркалу. «Надо же когда-нибудь на себя посмотреть, я давно не гляделась в зеркало. Надо узнать, что видит этот человек». Да, все так, как она предполагала. Огромные, темно-карие, с трагическим выражением опустошенности глаза будто задавали роковой вопрос, хотя, казалось, знали заранее ответ. Щеки напоминали старую бумагу, выцветшую от солнца. Виски… нет, лучше не видеть их, надо совсем прикрыть вьющимися пепельными густыми волосами. Подбородок казался неприличным — почти нормального живого белого цвета, заостренный книзу, как у детей. «Как я улыбаюсь? — пришло Вере в голову. — Сабин утверждает, что улыбка у меня сохранилась. Да, такая улыбка озаряет, словно молнией, это лицо покойника, лицо воскресшего из мертвых, который еще в немом отчаянии оглядывается на жизнь. Надо перестать улыбаться, этот контраст может привести в ужас любого, кроме Сабина, Адины, Мэнэники, они уже привыкли ко мне. Теперь я знаю себя лучше, чем предполагала. Я уточнила образ, какой сохранила в памяти с тех пор, как случилось несчастье, — тогда я часто гляделась в зеркало, стараясь привыкнуть к своему виду и от всего отказаться. Вот куда меня привело это отречение. Может быть, все пройдет, и этот безумный порыв угаснет через несколько дней, и завтра я встану совершенно здоровой; или это лишь дурной сон, причиняющий жестокие страдания. Вдруг мне все это снится, как в ночь, когда я явственно пережила тот несчастный случай с начала до конца, словно смотрела страшный фильм. Возможно, все мои былые увлечения слились воедино, воплотившись в одном лице, выдуманном во сне. Да нет же, никогда такого со мной не происходило. Этот человек — не плод воображения, не сновидение; он — само совершенство, моя иссушенная душа не смогла бы придумать такой обаятельный, полный сердечного тепла образ».
Вера сделала еще несколько набросков, разорвала их и, усевшись во дворе под окном, стала писать два тополя у калитки, небо между ними. «Мир вокруг меня все сужается, — решила она. — Я устала, не могу ходить далеко. Или я просто волнуюсь за Сабина, он вчера был совсем без сил, и я боюсь, что Марта позвонит мне по телефону, а я в это время буду бродить где-то в лесу».
В последующие дни Вера выходила только к Сабину. Старик уже не мог сидеть в кресле, все время проводил в постели, иногда дремал даже днем, а порой мыслил очень ясно, спрашивал, рассказывал, жаждал послушать что-нибудь интересное. Однажды утром неожиданно заявился доктор Октав Пинтя — он нашел новое лекарство и не мог дождаться вечера, прибежал из поликлиники, как только выдалась свободная минута. Вера узнала его шаги и онемела. Ей казалось, что ее сердце расстелено на лестнице и этот человек по нему ступает. Больно и приятно. С тех пор она больше не спешила домой, к холсту, ожидавшему ее на мольберте. Если Октав пришел тогда, то мог оказаться здесь в любое время. Вечером он приходил и в шесть, десять, одиннадцать, а то и вовсе не являлся. Спокойно переступив порог, когда Сабин уже спал, он проверял его пульс и болтал немного с Верой, как будто только для этого проделал длинный путь.
«Сегодня не пойду, — неизменно твердила Вера, просыпаясь на заре. — Или загляну во время обеда, когда он не должен там быть. Не хочу больше прикрываться заботой о Сабине. Я ощущаю потребность видеть Октава, нечего себя обманывать, хоть и злюсь на себя, презираю себя, но смириться надо. Я смирилась с еще более страшным, а это только унизительно, но от истины не уйдешь, и пока я с этим бороться не могу. Сейчас я бессильна, завтра, может быть, совладаю с собой».
Однажды вечером, когда они беседовали у постели больного, Пинтя взял тоненький альбом и заслонил им свет лампы, чтобы он не падал Вере в глаза.
«Зачем он это сделал? Чтобы не видеть меня при свете или чтобы я вообразила, что он меня не видит, что меня скрывает тень? То ли мое лицо раздражает его сегодня больше обычного, то ли он щадит меня, зная, как мне не хочется, чтобы на меня смотрели. Что бы там ни было, я больше не должна с ним встречаться. Я и так дала волю своему безумию, вела себя, как девчонка, теперь — кончено. Я снова буду работать, и все пройдет. Он догадывается, какой ужас вызывает во мне мое лицо. Если бы он знал, в какое отчаяние меня приводит мое тело! Этому человеку удавалось быть корректным и любезным, пока он не выдал себя — показал, что ему многое обо мне известно, что он жалеет меня. Вот и сейчас он создал полутьму, которая мне так нужна».