Ефросинья, обычно тихая, бессловесная, рявкнула на неё:
– Робёнка застудишь, холера!
Стешка осталась в доме, лишь заперлась в горенке. Здесь казалось невыносимо душно.
– Кричи! – велела ей Ефросинья.
– Не бу-удууууу! Ой, мамонька, бо-ольно!!! – и больше ни слова. Закусила шаль, давясь её пухом, корчилась, глядя бессмысленно на чёрную от копоти богоматерь, к груди которой припал узенький, как щучка, младенец.
– Кричи! Легче будет.
Стешка упрямо замотала голой, но всё же не выдержала, застонала. Боль, наплывавшая от живота к сердцу, опустилась вниз, рванула жилы.
– Не крикнууу! Не состону! Володей! Рожу тебе парня... Потом ишо нарожа-аююю! – рычала она, кромсая зубами скомканную, мокрую от слюны шаль. Когда схватки ненадолго вдруг затихали, пыталась подняться, чтоб выйти на волю, но боль снова роняла её, скручивала, рвала. Икона с горящей лампадкой вместе со стеною рушилась и отдалялась, а оранжевое копьецо огня разрасталось в огромный костёр, и костёр этот палил нестерпимо.
«Помру ведь... помру! Ду-ушнооо!» – не крикнула, но выплюнула изо рта изжёванный конец шали, всхлипнула и скорчилась, прижав к животу колени. Коленными чашечками почувствовала что-то огромное, вздутое и словно чужое. В нём боль ворочалась, ворочалась жизнь, просясь наружу и исторгая из груди, из гортани нестерпимо жуткий звериный вой.
– Володей... Ива-анкооо... Ааа! – оборвав крик, впилась зубами в руку и молча перекатилась на спину. «Умереть... легче станет! – Взмолилась богородице: – Возьми меня... спасиии... Ааа!».
Попросила-испугалась. Богородица, показалось Стешке, взглянула на неё сочувственно и словно кивнула. «Возьмёт, а Володея-то не увижу! Не на-адо! Не на-адоо! Всё вытерплю, всё!».
– Крикни! Ну крикни же, дурр-ра! – требовала Ефросинья и гладила набрякший тугой живот, сгибала и разгибала каменнотяжёлые ноги.
– Не-ет! Не-ет! Лучше помереть... – мотая взлохмаченной потной головой, рычала Стешка и снова впивалась в руку зубами.
- Кричи, говорю! Ори во всю глотку!
- Не-ет! – и замолкла, до смерти перепугав мать. «Может, и впрямь отходит?» – обливаясь холодным, мгновенно выступившим потом, выпрямилась стоявшая на коленях Ефросинья. Склонилась над дочерью, заглянула в её немигающие, бессмысленно выпученные глаза. В углах глаз, под ресницами, было влажно. Синеватые белки покрылись сеткой кровяных жилок.
– Жива... – чуть поведя глазами, очень ясно, ужасающе спокойно сказала Стешка. – Уйди, мам... Сама, легше станет...
И отвернулась, как муху, отгоняя мать от себя ладонью. Боль словно ждала, когда Ефросинья осторожно, на цыпочках, выйдет. Снова придавила к полу, выгнула и, прорвавшись, поползла, потекла, разворотила Стешку надвое. «Ну вот всё... Володей, помни!» – уж примирившись с неизбежным концом, взмолилась Стешка, подплывая в крови или какой-то другой влаге. Вместе с кровью выплывало из тела что-то живое, тяжёлое и та адская, нестерпимая боль.
Ворвавшиеся в горенку мать и Фетинья приняли на руки пискнувшего ребёнка.
– Прикройте меня... холодно, – чуть слышно прошелестела Стешка.
– Парень! Ишо один Отлас!
Ефросинья, перевязав ниткою пуповину, дохнула на замолкшего младенца:
– Не задохнулся ли? А, Фета!
– Хэ! Отлас не задохнётся! Не такие мы люди! – И словно в подтверждение её слов новорожденный заблажил во всё горло.
– Иванко... Иванушкооо, – слабо прошептала Стешка и прикрыла глаза, из которых текли счастливые слёзы.
...Вдоль реки вниз, едва волоча ноги, плёлся на лыжах Васька. Он отощал, ослаб и давно упал бы, но впереди чернел острог. Там был отец. «Теперь недолго, – твердил себе парнишка. – Теперь дотяну».
Брёл две недели. Последние дни питался орехами, мёрзлой ягодой да съел подбитую белую куропатку. Почернел, исхудал, но упрямо тащился вперёд Отлас...
В Николин день казаки подобрали его у ворот острога, занесли, отогрели. Иван, вернувшись из дальнего похода на Вилюй, оторопел, увидев спящего, с обмороженными щеками сына.
– Василко! Сыно-ок! – промолвил он ласково и сидел, пока Васька не проснулся, поглаживая его крутой и широкий лоб, грязные, давно не мытые волосы. За все долгие унылые годы каторжной службы, может, впервые казаку выпал пресветлый день. Не верилось, что наяву видит сына, о котором тревожился и тосковал.
– Сыночек... – шёпотом повторял он и глухо, радостно улыбался. Раскосые чёрные глаза влажно блестели.
Первые дни Васька отсыпался, бродил вокруг острожца, балагурил с рыбачившими на реке казаками. Иван далеко отлучаться не велел. Местные тунгусы на казаков серчали. Собирая ясак, Иван многих не мог настигнуть, взял трёх заложников.