Летом сорок седьмого Рина приехала ко мне на время своего отпуска — у нее были каникулы, а до моего отпуска было еще далеко. Я целыми днями пропадал на полевых занятиях, и Рина, чтобы не скучать без дела, согласилась пойти на временную работу в местное районо. Возвращалась она обычно раньше меня. Однажды она встретила меня дома странно возбужденная, с каким-то таинственным блеском в глазах, с загадочной улыбкой. На мои расспросы она ничего определенного не ответила. И только позже, перед самым сном, поведала мне свою тайну: «Сегодня мы детский дом обследовали, где самые маленькие. Знаешь, там девочка есть, годик всего, такая хорошенькая и умненькая, подкидыш. Клашенькой зовут. Такая милая, что я оторваться от нее не могла…»
Я понял Рину прежде, чем она договорила, сказал: «Ну что же, пусть будет эта девочка…» Я знал, что с некоторого времени Риной владеет идея: взять какого-нибудь ребенка, совсем маленького, такого, который потом и не представлял бы, что мы ему — не родные. Взять с тем, чтобы этот ребенок заменил нам Володю.
Вскоре все было оформлено. Командование, узнав, что мы удочеряем малышку, предоставило нам крохотную, но отдельную квартирку в том самом доме бежавшей барыни, который был приспособлен под жилье для нескольких офицерских семей и в котором до этого я имел только комнату. После этого у Рины как-то само собой потускнели и отошли на задний план прежние мечты о жилплощади в Ленинграде и о нашем укоренении там — попросту ей стало некогда об этом думать, малышка требовала немалых хлопот.
Мы привыкли к девочке, как к родной, любовались ею, и я был рад видеть, как счастлива Рина неподдельным и полным материнским счастьем. Больше года длилось оно. А потом все внезапно и бесповоротно рухнуло. Появилась настоящая мать нашей Клашеньки, раскаявшаяся в том, что бросила свое родное дитя из-за каких-то неурядиц с мужем, и стала требовать дочку обратно. Пришлось девочку, уже привыкшую к нам, уже звавшую Рину мамой, а меня папой, отдать… Для Рины это было страшным ударом, она даже заболела нервным расстройством. Не скоро удалось ей прийти в себя. Да и мне все это было нелегко пережить.
Но есть испытанное лекарство от многих горестей — работа. Рина, когда в нашем доме не стало Клавушки, сразу же устроилась в школу, куда ее давно звали. Ну, а меня, само собой, как и до того, почти целиком поглощала служба. Иногда я даже не без грусти вспоминал, как до войны, на гражданке, после семи-восьми часов работы бывал свободен не только от нее, но и от каких-либо мыслей о ней, и полностью пользовался своим конституционным правом на отдых.
Но я не раскаивался, что остался в армии, не предпринял попыток уволиться. Мне было интересно служить, а это главное — чтобы дело, которым ты занят, было делом и для души. Сейчас, когда те годы уже далеко, я вспоминаю о них с удовольствием и не могу не сожалеть, что они ушли безвозвратно, хотя в нашей с Риной жизни и в службе моей было немало трудного и даже тяжелого. Но, вспоминая о тех первых послевоенных годах, лучше всего я помню непроходящее чувство радости мирной жизни, которым мы жили с первого дня после победы, жили, несмотря на все нехватки и трудности, несмотря на то, что далеко не все нам и тогда казалось устроенным наилучшим образом. Но не это было главным для всех нас в то время. Свет недавней победы был в конечном счете сильнее любых теней, какие могли лежать в то время на жизни каждого из нас. Свет великой Победы… Соединились миллионы близких людей, разлученных войною. Приутихла или, по крайней мере, стала более или менее привычной боль невосполнимых утрат, которые за войну понесла почти каждая семья. И удивительно быстро — во всяком случае, так нам казалось тогда — улучшалась жизнь. Да, было плохо, очень плохо с жильем в городах — это мы с Риной знали на собственном опыте. Многих, порой самых простых вещей систематически не хватало. Но как радовала нас отмена карточек, ежевесеннее торжественное снижение цен. Как восхищались мы первыми большими послевоенными стройками, в какой восторг приводили нас высотные дома, планы лесополос, сулившие изменение климата на огромных пространствах…
Сейчас мы оцениваем некоторые наши тогдашние восторги, как повзрослевшие люди — свои наивные детские радости. Кое-что из того, чем мы восхищались тогда, оказалось лишь показным, нерентабельным или даже вовсе не нужным.
Но разве только это определяло нашу жизнь тогда? По моей должности полкового агитатора мне постоянно приходилось знать цифры наших планов. И сколько в них, в этих цифрах, было поистине удивительного, такого, чего нельзя забыть и сейчас. Разве не чудо, что уже в сорок восьмом, всего-навсего через три года после войны, разорившей тысячи наших городов и уничтожившей половину наших фабрик и заводов, мы стали производить больше, чем производили в довоенное время, что через три года после самой тяжкой войны, какая когда-либо была на земле, мы стали жить лучше, чем жили за три года до нее.