Считать, конечно, можно. В действительности же жизнь города, как потом убедился Шамрай, прорывалась в лагерь и каждая лагерная трагедия сразу становилась известной всему городу. Здесь не было тайн. Да и о каких тайнах могла идти речь, если главное, что всех тогда интересовало — события на фронте, — не было секретом. Каждая новость мгновенно разносилась по городу и лагерю. Её не могли сдержать ни колючая проволока, ни охрана, тем более что часовые у ворот — французы. Они в душе глубоко презирали своих хозяев, как говорится, держали кукиш в кармане.
— В одну шеренгу! — раздался голос Скорика, прерывая мысли Шамрая, смотревшего на город.
Пленные послушно вытянулись в один нескончаемо длинный ряд. На правом фланге шеренги стоял чуть ли не двухметровый Колосов. Кто там притулился на левом? Разобрать невозможно. Сумрачные лица, давно не бритые бороды и драные жалкие лохмотья.
— Смирно! — Скорик шёл вдоль шеренги замерших насторожённых людей. Взглянул на Гиви Джапаридзе, протянув руку, схватил за лохмотья и, вырвав из строя, отбросил метра на два. Джапаридзе не удержался на ногах, упал, потом с трудом поднялся. Глаза от ненависти налились кровью. В горле слышалось глухое хрипение.
А Скорик, не обращая внимания на сержанта, даже не оглянувшись, шёл дальше, зорко вглядываясь в шеренгу. Увидев ещё одного ослабевшего, с трудом державшегося на ногах пленного, он и его вырвал из строя, потом ещё и ещё…
Пять человек, страшных, обросших, измождённых до пугающей худобы, стояли перед замершим в томительном ожидании строем. Солнце клонилось к горизонту, заглянуло в лица измученных людей. И глаза пленных, глубоко запавшие в орбитах, показались стеклянными, неестественно большими.
Как они ещё жили и чем — понять было невозможно. Они стояли плечом к плечу, опираясь друг на друга, — так было легче держаться на ногах.
Блоклейтер прошёлся вдоль строя, резко повернулся и снова прошёлся, пристально всматриваясь в пленных: не пропустил ли кого. Глаза его, как острые жала, впивались в бледные лица с опущенными прозрачными голубыми веками и горько сомкнутыми ртами. Такой взгляд — один только взгляд — мог причинить острую боль.
Нет, никто не пропущен. Павел Скорик повернулся спиной к шеренге. Усмехаясь, взглянул на пленных, которых сам вывел из строя, склонил голову, рассматривая их.
— Нечего сказать, хороши красавцы!.. Коваленко, музыку!
На простой глиняной дудочке-окарине какой-то пленный — Шамрай не мог рассмотреть, кто именно, — старательно и угодливо начал играть весёлую немецкую песенку «Розамунда».
В предвечерней тишине окарина звучала пронзительно громко, омерзительно ввинчиваясь в уши, раздражая и без того натянутые нервы и предвещая беду.
— Ну, что же вы не пляшете? Для кого же мы играем? — громко спросил Скорик этих пятерых узников. — Порядка не знаете?
Пленные стояли неподвижно: им было не до пляски.
— А ну, давай, доходяги! — крикнул Скорик. — Веселей!
Один из пленных покачнулся, попробовав поднять ногу, и чуть было не упал.
— Я его сейчас задушу, собаку, — сквозь стиснутые зубы прохрипел Шамрай.
— Спокойно. У него пистолет. — Стоявший рядом капитан Колосов стиснул кисть Романа.
— Давай! — вновь скомандовал Скорик.
В его руке, со свистом рассекая воздух, взвился ремённый хлыст, и всем почудилось, что это не один, а десять хлыстов полосовали вечернее небо, — так остервенело размахивал Скорик своей плёткой. Удары хлыста ложились на землю возле ботинок пленных, и те, спасая своё ноги, подпрыгивали, изгибались и вновь подпрыгивали, стремясь уклониться от плётки… Со стороны казалось, будто несчастные танцевали какой-то дикий и странный танец.
— Давай, давай! — кричал азартно Скорик.
Он уже её хлестал землю нагайкой, а пленные всё же судорожно, вымученно топтались под весёлый ритм песенки.
И вдруг над лагерем, над вытянувшейся шеренгой, над Терраном и, казалось, над всем миром прозвучал весёлый, захлёбывающийся от восторга смех. Это было так противоестественно и невероятно, что даже Скорик, вздрогнув, на мгновение остановился, не понимая, что случилось.
— Молчать! — крикнул он.
Но смех не утихал.
— Молчать! — заревел блоклейтер, взглядом пронзая шеренгу.
— Посмотри-ка вверх, — спокойно прогудел бас Колосова, и сразу сотни голубых, серых, карих, чёрных глаз, широко распахнутых от испуга и тревоги, устреми лись к вышке.
Там, возле пулемёта, стоял во весь рост, заливаясь истерическим смехом, невысокий белобрысый, ещё совсем молоденький немец в аккуратном мундире. Значок «За зимнюю кампанию 41-го года» поблёскивал на его груди. Видно, щедро, не скупясь, проморозила его нервишки звонкая подмосковная зима, видно, и по сей день мерещились ему жуткими бессонными ночами залпы «катюш», если врачи оставили его в тылу для несения караульной службы.
Немец хохотал исступлённо, а Коваленко всё играл и играл свою весёленькую «Розамунду», и каждый куплет вызывал у часового новый неистовый приступ смеха. Солдат смеялся в такт песенки, судорожно обессиленными руками хватался за живот, не сводя с пленных сумасшедших, вытаращенных от ужаса глаз.