Отрадно было то, что здесь имелась православная церковь. Дело в том, что в каждом из нас сидело упорное подозрение, что англичане обязательно хотят нас «обангличанить» и «окатоличить», а о том, что наше начальство вовсе и не католики, а англикане – об этом мы и не раздумывали, все они для нас были «католики». Многие из нас вступили в церковный хор, которым управлял талантливый молодой регент, Алексей Васильевич Гринков. Многие белградцы помнят его, так как он управлял хором в Вознесенской церкви. Гринкову мы были обязаны многим. Он первый начал серьезно знакомить нас с теорией музыки и спевками днем не ограничивался. Собирались мы и по вечерам – то в школьном доме, то у него дома. Он же старался привить нам любовь к русской народной песне. «Вдоль по камушкам быстра реченька течет…», «Стонет сизый голубочек» и другие народные и псевдонародные песни все еще звучат в ушах. Певшиеся нашими дедами и прадедами песни загремели под сводами вестибюля посольства в далекой Турции. Он же не дал угаснуть среди нас и старинному обычаю – «христославить», когда подошло православное Рождество. На нашу спевку, проводимую тогда на квартире Гринкова, явились и два старых казака, работавших ранее при посольстве. Это были древние деды с иконными бородами. Мы обратили внимание, что один из них во время пения кондака «Дева днесь», когда доходил до слов: «И земля вертеп Неприступному приносит…» – пел как будто что-то свое, лишь отдаленно напоминавшее текст. Выяснилось, что, по его мнению, текст мы поем неправильный и что надо петь: «И земля вертить – не приступисси…» Наши остряки уверяли потом, что он пел: «Вертитъ хвостом – ажно не приступисси…»
Мы обходили, славя Христа, со звездой, которую клеили и мастерили под руководством того же самого Гринкова и его милейшей супруги, все три дома – школьный, посольский и церковный, а заканчивали квартирой англичанина-директора. Тут пели еще и старинную песню: «Здравствуй, хозяин пригожий, здравствуй, хозяин хороший, мы пришли тебя поздравлять, твоих гостей забавлять. Что же ты, хозяин, не весел? Что же ты головушку повесил? Ну-ка, скорее шевелись, сам ты за рюмочку берись! Выпей с нами, воевода, выпей с нами в непогоду. Полные чары наливай, нам хоть по рюмочке дай!» Заканчивалась песня бесконечными «дай-дай-дай», и чопорный англичанин вынужден был позабыть о школьных правилах и «выдать» нам по рюмочке какой-то слабой наливки. Как правило, оделяли нас сладостями, орехами и прочей снедью. Англичанам этот обычай пришелся очень по душе, хотя они и удивлялись размерам нашего мешка, куда мы укладывали все полученное. Встречи в доме Гринкова нас очень радовали, а его гостеприимная жена всегда находила для каждого ласковое слово и умела угостить хотя бы чашкой чаю в теплой семейной обстановке.
Но… не все и не всегда шло гладко и спокойно. Я возвращаюсь к той же наболевшей теме – расформированию нашего корпуса, которое очень сильно на нас всех отразилось. Результаты сказались, и довольно скоро. Я даже не могу сейчас восстановить в памяти последовательность и причину неожиданных событий. Помню только, что наше нервное состояние вылилось в чем-то, похожем на бунт. Но англичане действовали решительно. Прежде всего они приступили к порке тех, которых почему-то посчитали зачинщиками. Пороли жестоко. Порол чопорный англичанин, отец двоих очаровательных детей (за дочерью Стэллой ухаживали и «воздыхали» все), добрый мистер Сэмсон. Но не один. Помогал ему пороть, вернее, перенял на себя почти всю работу бывший ученик этой же школы. Фамилия его как бы выскочила из произведений не то Лескова, не то Салтыкова-Щедрина – Авситидийский. Мы его звали за глаза Митридатом, почему – не знаю. Поговаривали, что он садист. Позже Авситидийский уехал в Советский Союз. Поркой дело не закончилось. Нас собрали в парке, и мистер Черчуорд громил нас в своей речи и обещал послать в какой-то Тузлов, очевидно, место, где были колонии для малолетних или же тюрьмы. Часть кадет исключили – их отправили не то во Францию, не то в Болгарию, точно не помню. Мы же, оставшиеся, «согнули выю», как ни стыдно в этом сознаться.
Я же согнул выю вдвое – слег в лазарет, заболел тифом. Когда я «умер», мне было ничуть не страшно и не было жаль ушедшей жизни, настолько был истощен организм в результате болезни. Я все понимал и все видел – по-прежнему нагло лез в мое окно гигантский олеандр, светило солнце, откуда-то слышался разговор. Крышка гроба стояла тут же, неподалеку от кровати. А потом вошел санитар и сказал: «Ну что, очнулся, наконец?» Я был уверен, что он разговаривает с кем-то в коридоре, но его глаза были устремлены на меня. Только тогда я понял, что я вовсе не умер. Да, но крышка гроба?.. И, слабо шевеля губами, я спросил его о ней. Это был мой собственный голос, хотя и очень слабый. Санитар ответил, что в соседней палате скончался мой однокашник, также бывший кадет Костя Кленкин, и вот, думая, что я все еще без сознания, крышку гроба перенесли в мою комнату.