Гораздо хуже вышло с темами по русскому языку: тут уж корпорация помочь ничем не могла, но все же открылась возможность проштудировать заранее намеченные вопросы. В конце концов после математики остальное было маловажно.
Когда на экзамене были объявлены темы, лица кадет угнетали сосредоточенностью. Самые сильные математики, как и следовало ожидать, сдавали работы первыми. Более слабые относили их с приличным опозданием, сделав тревожное или немного разочарованное лицо. Плохим же ученикам было приказано дотянуть до того момента, когда экзаменаторы начали сами почти силой отбирать решения задач у оставшихся. Улыбки не было ни одной. Но зато, вернувшись в сотню, экзаменовавшиеся особенно резво неслись в курилку, хлопали по плечу и щекотали друг друга. Царила полная радость, но причина ее должна была остаться секретом решительно для всех, кроме кадет ХХХ выпуска.
Преподавательский и воспитательский состав, видимо, был доволен ходом экзаменов. Правда, кадеты подметили, что на некоторых устных экзаменах Суровецкий подкладывал знакомые билеты кое-кому из наиболее слабых учеников, но страдные дни, затянувшиеся на добрый месяц, все же подходили к концу. Самое страшное – аналитическая геометрия, тригонометрия, русский – были сданы. Оставшиеся экзамены не пугали уже никого: на них, в крайнем случае, даже плохим ученикам можно было теперь и провалиться с полным чувством собственного достоинства.
Явившись как-то, как «приходящий», из дому на один из экзаменов, я узнал, что накануне в корпусе произошло необычайное событие.
Воспользовавшись дежурством скромного и неискушенного в кадетских проделках есаула Шерстюкова, ХХХ выпуск в темную безлунную ночь, целиком, в сапогах и фуражках, умудрился выскользнуть из постели, спуститься вниз и через оставленное открытым окно выбраться на плац перед корпусом. Один из кадет прихватил с собой трубу урядника. Два же других неизвестными средствами и путями проникли на колокольню корпусной церкви и подняли там трезвон во все колокола. Услышав его, патруль домовой охраны из местных жителей решил, что это набат и что в городе где-то замечен пожар или какая-то другая тревога. Трезвон кадетской церкви был подхвачен соседними церквями, и так пошло по всему Новочеркасску. А в это время строй голых кадет слушал с энтузиазмом несколько пламенных прощальных речей, обращенных к ХХХ выпуску. Один из кадет, взобравшись на тумбу, вдохновенно читал свои стихи, потом другой кадет, на трубе урядника, начал играть боевые сигналы. По ним повелось учение, закончившееся наступлением и смелой общей атакой метеорологической будки. Выпуск благополучно вернулся прежним путем в спальню. Набат же еще долго продолжал звучать в городе, где, видимо, никто ничего не понимал и обыватель беспомощно метался с пожарной кишкой или винтовкой в руках.
Начинать кампанию новых дознаний ввиду кончающихся экзаменов было невозможно. Конечно, на мое лицо «зачинщика» лишний раз было обращено особое внимание, но тут-то при всем желании меня зацепить никак было нельзя, так как в эту ночь я действительно спал дома, да еще на собственной кровати. Воспитатели ограничились каменными выражениями лиц, неприятными намеками и фразами: гроза бурлила где-то на неизвестной глубине.
И вот наступил день: последний экзамен был сдан. Заниматься стало нечем. Кадеты готовились к разъезду и проводили время в классах и в Сборном зале в долгих разговорах.
Потом Борис Васильевич Суровецкий сделал нам полный отчет о результатах экзаменов. В порядке старшинства по окончании корпуса был прочитан список выпуска и отметки, шедшие в аттестат. Поздравив нас с окончанием корпуса, Суровецкий перешел ко второй части своего сообщения: он объявил, что, по приказанию свыше, весь выпуск, с вахмистром во главе, вместо каникул, прикомандировывается на один месяц к юнкерскому училищу, отбывающему летний сбор в лагере на Пересияновке. Борис Васильевич пообещал нам, что там нас хорошо «возьмут в шоры», и с улыбкой просил этому нисколько не удивляться. Одиночных наказаний за недавний ночной выход никто не получил. Постановление начальства, хотя оно многих и не устраивало, мы приняли бодро и тоже с улыбкой.
Наконец был выпускной бал, и после этого мы уехали отбывать дисциплинарный стаж при юнкерском училище.
Осенью для окончивших во Фронтовом зале был устроен прощальный обед с воспитателями и преподавателями. Мы сидели вразбивку с ними и непринужденно разговаривали и с Федором Павловичем Ратмировым, и с милейшим «лаптем» Александром Ивановичем Абрамцевым[216]
, и с Федором Вениаминовичем Мюлендорфом, с нашим общим любимцем Иваном Николаевичем Лимаревым, с «деревней» и другими. Мы сами теперь объясняли им детали наиболее нашумевших наших проделок. Воспитатели и преподаватели казались совсем иными: не строгими, имевшими права на все наши радости и горести, а добрыми, досягаемыми, отечески приветливыми, тоже по-своему переживающими грусть прощания. Они сами заботливо угощали нас едой, подливали в стаканы вина.