Вслед за трубой подают свой тонкий голос и маленькие древние колокола со звонницы деревянной церквушки. Звуки сталкиваются, перемешиваются и вздымаются ввысь, словно шествуют по ступеням серебряной лестницы. Возможно, что по этой незримой для нас, а видимой только для нее лестнице и поднимается мама на небо. Одна? Нет. Она всегда была одинока и всегда боялась одиночества.
— Господи, помилуй… Господи, помилуй…
Два ангела, один справа, другой слева, поддерживают маму под руки, но не возносят ее на небо, а парят с нею в воздухе над самым погостом. Теперь на кладбище две Марии: одна, облаченная во все белое, как невеста (а мама никогда не была невестой, не играла свадьбы ни с первым мужем, ни со вторым), молодая и красивая, витает, словно белое облачко, а другая, мертвая, облаченная во все черное, лежит в гробу. Большими удивленными глазами смотрит Мария, витающая в воздухе, на Марию, лежащую в гробу.
Она смотрит и спрашивает ангелов, поддерживающих ее под руки:
«Разве это я?»
«Это ты, Мария».
«Как же я постарела! И когда я успела так постареть!»
«Никто не замечает, как наступает старость, Мария»…
Видение исчезает. Неожиданно появилось оно и тут же исчезло, чтобы возникнуть вновь.
Мы медленно идем, приминая начавшую уже желтеть кладбищенскую траву. Похоронная процессия растекается по узеньким тропкам среди кустов, меж старых и новых могил.
Мама смотрит на нас оттуда, сверху, и спрашивает, чего это мы ее оплакиваем. Она чувствует себя легкой, как дымок, легкой, как облачко пара, совсем-совсем легкой…
Ангелы устали держать ее под руки. Один из них поворачивает голову и подзывает облако. Облако подплывает ближе. Оно похоже на корабль с распущенными парусами. Мама поднимается на корабль, а он покачивается, еле заметно покачивается, но не движется ни к западу, ни к востоку, не плывет ни на север, ни на юг. В корабле есть окошечко. В этом окошечке появляется мамино лицо. Она смотрит на нас, и лицо ее становится печальным. Она глядит на нас, на лицо той, что лежит в гробу, и ей становится грустно-грустно…
— Мама, мама, что же мы будем делать без тебя, мама?
Это голосит Костандина. Она притворяется несчастной, истерзанной неутолимым горем. Отец сердито смотрит в ее сторону.
— Костандина… Как была сумасшедшая, так и осталась.
— Ту-ту… ту-ту-ру-ту…
И опять все сестры причитают по матери, снова все женщины оплакивают своих усопших. Одни плачут навзрыд настоящими слезами, у других сухие глаза, и они голосят, чтобы только голосить. Их покойники умерли уже давно, боль утраты давно миновала, и осталось лишь воспоминание, и то смутное, и то почти исчезнувшее.
Если подойти к Чокоше и спросить, какого цвета были глаза у ее мужа, умершего лет этак тридцать тому назад, она бы ответила:
— Голубые! Да нет, вроде бы зеленые… Нет, нет, погоди… наверно, карие.
Но это не мешает ей голосить и звать мужа, хоть его давно уже нет.
— Стоян мой, Стоян, на кого ты покинул меня, Стоян…
На многих покинул ее Стоян Конч, на всех, кто желал ее, и даже на тех, кто не желал ее, но кого желала она сама, статная и широкая в кости Чокоша Конч.
Облегченно вздохнув — ведь все покойники такие тяжелые, или это только так кажется тем, кто несет их на плечах, — четверо мужчин опускают гроб около вырытой могилы и ставят его поперек на два соседних могильных холмика. В жизни — я подразумеваю жизнь живых людей — царит великая теснота, а на кладбище эта теснота еще больше, хотя мертвые ничего не едят, а, наоборот, их самих поглощает земля, в которую они в конце концов и превращаются.
Глаза матери совсем ушли в глазницы, словно бы утонули в них. На закрытые веки и на длинные ресницы тонким слоем легла пыль. Губы почернели. Могила со сводами, выложенная необожженным кирпичом, похожа на печь для хлебов, на печь в сельской пекарне.
Звонят колокола: данг-данг-данг… динг-динг-динг…
Согласно стародавнему обычаю, трубят в трубу у нас только по мужчинам, служившим в армии. Так повелось еще со времен дедов и прадедов у нас в Омиде, в тесной и скудной долине Кэлмэцуя. Мама нарожала кучу ребятишек: Евангелину и Иона она родила от первого мужа, с которым у нее жизнь не задалась, потому что вскоре его прибрала смерть, та самая, что теперь отняла у нас и ее. От отца она родила Рицу и Алексе, прожившего всего только семь дней, потом Раду, меня, Елизабету, Штефана, Стелу. Хоть она и не родила, но вырастила детей отца, оставшихся ему от Думитры, его первой жены. Родить столько детей и вырастить их, выкормить их сначала своей грудью, а потом хлопотать о них, словно клушка о цыплятах, наверно, куда труднее, чем отслужить три-четыре года в армии. Так решил Кире и потому явился на похороны матери со своим горном. Точно так же думают и все остальные.
— Ту-ту… ту-ту-ру-ту…