Все люди, собравшиеся проводить маму до кладбища, сгрудились вокруг свежей могилы, похожей на печь в сельской пекарне, в нее поставят гроб вместе с мамой, в ней она обретет вечный покой, обратившись в прах. Прахом станет все: и ее глаза, и ее губы, и лицо ее, и ладони, и живот, где она выносила всех нас, и ее руки, качавшие нас, и ее груди, вскормившие нас молоком, и ее плечи, носившие нас, — все, все станет прахом.
— Ту-ту… ту-ту-ру-ту…
Отец Теофил обращается к Кире:
— Довольно. Нам еще нужно отслужить молебен.
— Ту-ту…
Обрывается звук горна, принадлежавшего раньше Дишу, а теперь Кире. Умолкают плакальщицы. Смолкли и колокола. Только совы, вспугнутые мальчишками, звонящими в колокола, вылетев со звонницы, где у них устроено гнездо, садятся на телеграфные столбы и начинают ухать.
Так они будут отпевать маму каждый вечер, каждую ночь.
Священники принимаются — уж в который раз за этот день — читать молитвы.
— Господи, помилуй… Господи, помилуй… Господи, помилуй…
Звякают кадила. Горят свечи. Пахнет сухой землей, увядающей травою, растопленным воском, пахнет покойником, пахнет кладбищем.
Пока священники читают свои короткие молитвы, мои сестры припадают к гробу. Они целуют мамины холодные руки, ее потухшие сухие глаза, ее щеки, ставшие уже землистыми.
Совы кличут беду, но беда уже пришла. Что может быть хуже смерти? Отец с трудом протискивается среди людей, становится на колени и целует свою жену. Она умерла, и через несколько минут мы опустим ее в землю. Целует ее так, как никогда не целовал, никогда…
— Мария, Мария, как я любил тебя, Мария!.. — с отчаянием повторяет он.
Плачут не только его глаза, от рыданий, кажется, содрогается все его тело. Отец быстро поднимается, чтобы еще раз запечатлеть в памяти покойницу, и всхлипывает. Сорян берет его под руки, отводит в сторону. Мы, мамины сыновья, тоже целуем ее глаза, целуем губы, щеки, целуем ее руки.
Теперь на теле мамы, на ее лице и руках суетится бесчисленное множество муравьев — желтых, черных, рыжих. Вьются над ее мертвым телом и пчелы, некоторые пьют сок из цветов, положенных в мамин гроб.
— Да будет ей земля пухом!
Кто-то говорит:
— Все!
Динг-динг-динг…
— Ту-ту… ту-ту-ру-ту.
Мы отходим в сторону, сестры разражаются плачем.
— Мама… Мама… Мама…
Кире еще раз трубит в свой горн.
Мой племянник Стэнике вместе с другими накрывает гроб крышкой, опускает его в могилу и осторожно толкает его под свод из необожженного кирпича. И муравьи, и пчелы так и останутся в маминой могиле. Муравьи, может быть, и найдут себе выход, но пчелы…
Стэнике еще не успел заложить кирпичами вход, как раздался голос моей сестры Елизабеты:
— А кости… Вы забыли кости!
— Какие кости?
— Кости Алексе и Рады, и еще дедушкины кости…
«Кости дедушки»! Я слышу эти слова, и мне кажется, что со всех сторон меня окружили огромные языки пламени.
Эти слова слышит и отец, их слышат и мои братья, Ион и Штефан. Отец до крови закусывает губу. Я говорю ему:
— Иди с ними. Я вас нагоню.
Никто не требует никаких объяснений, почему я отхожу от могилы. Маму я больше не увижу: ее покрыли гробовой крышкой, а гроб опустили в могилу. Рядом с ямой лежат три кучки костей. Тонкие и хрупкие косточки моего брата Алексе, который прожил на свете всего неделю, и его белый череп величиной с небольшую тыкву. (Если бы Алексе был жив, он бы стоял сейчас рядом со мной.) Тут же другая кучка — это кости сестры моей Рады. Они крупнее, чем кости Алексе. Мне говорили, что заряд дроби попал ей в горло. Возможно. Но почему тогда изрешечена ее белая, похожая на гипсовую, черепная коробка?
Костандина — словно предвидела, что нечто подобное случится, — подходит с бутылкой вина, которую ей как-то удалось сохранить, и кропит вином кости Алексе и Рады.
— Помилуй их бог…
— Прости их, господи…
Стэнике берет кости и череп Алексе и кладет их на крышку гроба, где неподвижно лежит мертвая мама. Туда же, на крышку, кладет он и кости Рады.
— Ты забыл кости дедушки.
— Я не забыл. Только не знаю, куда их положить.
— Клади рядом с гробом Марии.
Дедушкины кости лежат на траве. Они желтые — ребра, череп, руки, ноги…
В бутылке осталось еще немного вина. Костандина говорит:
— Упокой их души, господи.
Она подносит бутылку ко рту и, выпив все, что осталось, повторяет:
— Упокой их души, господи.
— Осталось еще вино, Костандина?
— Ничего не осталось.
Дедушкины кости кладут возле гроба, так и не окропив их вином. Кто-то в шутку роняет:
— Окропим, когда снова будем здесь хоронить кого-нибудь из вас…
«Кого-нибудь из вас» — это значит: из нашей семьи.
Отец вместе с моими братьями поджидает меня за кладбищем на дороге. Я спрашиваю:
— Пойдем домой?
— Нет, не могу — тошно.
— Тогда пойдем в корчму, — предлагаю я, — тут рядом. Пойдем в корчму и напьемся. Напьемся до потери сознания, чтобы все забыть.
— Нет, — возражает отец. — Покойница за всю жизнь не видела меня пьяным. Зачем же ей видеть теперь меня во хмелю. И вас она никогда хмельными не видала.
— Мертвые не видят. После смерти люди уже не видят ничего.
— А ты откуда знаешь, что мертвые не видят?
— Ведь глаза-то тоже умирают!