Все кончено, кончено навсегда. Я знаю, чувствую — я не увижу ее больше. Господи, как больно и холодно в груди, как тянет, саднит это чувство непоправимости и как бессмысленно и жалко кончается моя жизнь… Она кончается, я знаю, сколько бы я ни прожила еще на свете. Кончается, потому что я не увижу больше мою Асю.
Николай все же привел ее на вокзал. В последний момент, воровато оглядываясь, опасаясь, наверное, встречи со знакомыми и от всей души, должно быть, желая опоздать. Ах, если бы мне только дано было увидеть и обнять ее еще раз там, на перроне! Если бы он позволил мне проститься с ней, подержать ее за руку, может быть, я и не осмелилась бы уехать, не осмелилась бы оставить ее — ни за что, никогда… Но все случилось иначе, и поезд уже уносит меня в холодную октябрьскую ночь, и я плачу, и нет мне прощения.
Я запомню это на всю жизнь. Холодный пар от дыхания, и синий дым паровоза, и его тягучий, пугающий гудок, и то, как висела я на подножке, до рези в глазах вглядываясь в сумерки, чтобы увидеть, не пропустить, разглядеть мою дочь, если все же она появится на перроне. И она появилась… Хрупкая маленькая фигурка, крепко держащая за руку отца, испуганная и надломленная, не понимающая, почему мама должна уезжать. Девочка в темно-синем пальтишке (узком в плечиках, расширенном колоколом книзу) — такие когда-то носила и я. Пальтишко из прошлой жизни, сшитое личной портнихой по моему собственному рисунку, так выделявшее Асю среди других «комиссарских детей»… Светлое пятнышко на мрачном фоне беды и потери, синий колокольчик из прошлой жизни, мое навсегда утерянное счастье — где ты теперь?
Мы встретились с ней взглядами, она рванулась ко мне, и я тоже рванулась вперед, одержимая единственной мыслью — обнять ее, утешить, поцеловать. Но поезд уже тронулся, и кто-то схватил меня сзади, мешая прыгнуть, и я замерла, ничего не видя сквозь слезы, заливавшие лицо. Еще один гудок, и снова пар, туман, слезы перед глазами и Асин крик: «Мама! Мама!..» Но я уже пришла в себя и вспомнила, зачем я здесь. Неведомая сила приковала мои руки к поручням вагона, неведомая боль стиснула сердце так, что нечем стало дышать, и я тоже, вслед за моей Асей, повторила: «Мама! Мама…» И отвернулась, не желая больше смотреть в прошлое, потому что еще секунда — и я навсегда осталась бы здесь.
Я еду к тебе, мама. Я найду тебя. И тогда, быть может, меня сумеет понять и простить моя собственная, любимая девочка…
Часть третья. В Париже…
Глава десятая. Снова дома
— Ну куда теперь? Домой? — спросил Саша Панкратов, усаживаясь на водительское место и включая зажигание. Он только что забрал Алексея из больницы, предложив ему собственные услуги «извозчика», и теперь старался не замечать того, каким тоскующим взглядом смотрит его друг на исчезающие за поворотом белые строения бывшего своего приюта, на старый дуб у входа в больничный парк, на машущего рукой врача, вышедшего проводить пациента, явно задержавшегося в клинике…
Соколовский все еще боялся жизни и пытался оттянуть реальную встречу с ней, а Панкратов видел это и не одобрял стремления старого приятеля спрятать в голову в песок. Но сейчас, отвечая на вопрос добровольного своего водителя, Алексей сказал совсем не то, что рассчитывал услышать Панкратов:
— Нет, Саша, не домой. Давай-ка на кладбище, к Натке и Ксюше. Хочу проведать их, поговорить. А по пути заверни в какой-нибудь хозяйственный — знаешь, граненые стаканы купить, простенькие такие, из прежней жизни. И водку бы надо… Впрочем, с этим проблем, конечно, нет.
— Ну зачем это, Соколовский?! — взмолился приятель, тем не менее послушно выруливая на нужную улицу. — Что ты травишь себе душу, чего тебе не хватает? Зачем снова эти могильные впечатления и воспоминания о том, чего изменить все равно нельзя? Сели бы сейчас на кухне, помянули по-человечески… А ты — на кладбище, да с гранеными стаканами… Это же просто как в анекдоте: из больницы — и прямо на кладбище, минуя морг.
Шутка вышла натужной, неловкой. «Ничего, — подумал про себя Панкратов, — авось послушается». Но Алексей упрямо мотнул головой и спокойно повторил:
— На кладбище, Сашка. Оставишь меня там одного, доберусь потом на такси. И прошу тебя, кончай со своими патронажными настроениями. Ты ведь не сиделка, вот и не лезь ко мне. Не сердись, дружище, но все, что мог, ты уже сделал для меня. И я тебе очень за это благодарен. А теперь я должен побыть один. Мне так лучше, понимаешь?
«Да ведь был уже один, сколько месяцев был!» — едва не вырвалось у Панкратова, но, бросив на друга взгляд, он прикусил язык, вздохнул и наклонил голову в знак согласия. Алексей, похоже, действительно говорил правду — его по-прежнему надо было оставлять одного…
Промолчав весь немалый путь, не тревожа молчащего пассажира даже во время необходимых остановок и притормозив, наконец, у ворот кладбища, приятель безнадежно спросил:
— Так что? Правда пойдешь один? И ждать не надо?…