С того январского дня, когда она швырнула ему под ноги и растоптала его пригласительный билет, многое изменилось в их отношениях.
Пани Богуславская поблагодарила Моура тремя типичными для нее плавными поклонами, производимыми, в сущности, одним ее массивным бюстом, в то время как голова ее отклонялась назад.
Затем, вооружившись лорнетом, она обежала глазами ложи и партер, ничем не показывая, что слышит бурную овацию в ее честь верхних ярусов.
Эта овация показалась «патрициям» в партере чересчур долгой, терпение их перекипело через край и зашипело, словно брызнув на раскаленную плиту. Это шипение, очень явственное, только пуще развязало бурю в ярусах. Сквозь залпы рукоплесканий стали прорываться пронзительные крики:
— О-у-а-а-а-а-о-а!.. — что означало: Бо-гу-славска-я-Змай-о-ва!
— Ага, вот оно и начинается, — говорили зрители партера, оборачиваясь к галерке и устремляя на нее бинокли.
Расслышав свое имя, пани Богуславская весьма искусно испугалась и в волнении подняла взгляд на своих не столько фанатичных, сколько фанатизированных почитателей в верхних рядах.
То, что разразилось теперь, было, в сравнении с предыдущим, словно гроза над самой головой в сравнении с грозой вдалеке. Крики «о‑у-а‑а!» отражались от стен, а когда чествуемая дива привела в благодарственное движение свой бюст, можно было только тому дивиться, что нарисованные на потолке музы не отбросили свои атрибуты с символами и не зааплодировали — ибо они одни не принимали участия в овации.
Упорная оппозиция партера привела к тому, что в овацию включился теперь и бенуар, понятия не имевший о демонстрации, пока она не началась. Это возмутило тех партерных зрителей, которые до сих пор молча сносили гвалт. Пока галерка одна приветствовала свою царицу, этим зрителям было безразлично — но теперь?! Что себе позволяют эти проклятые кресла бенуара? — И нескончаемое протяжное шиканье охватило весь партер.
Тут мгновенно и балконы ощутили свою солидарную связь с партером и присоединились к нему, так что теперь одни только ложи оставались безучастными; презрительно опустив уголки губ или сморщив рты в нейтральной усмешке, наблюдали они за битвой. Только двум ложам происходящее не было безразличным: директорской и правления театра.
Как только в партере зашикали, пани Богуславская разыграла настоящую сольную мимическую сценку. Как бы благословляя, простерла она над партером свои руки, что взяли белизну от снега, плотность от мрамора, объемы же от склонности к полноте, выложила на балюстраду ложи свой бюст — предмет безумного обожания самых молодых и самых старых мужчин — и обратила к верхним пределам свое очаровательное лицо, природную прелесть коего обогатило искусство. Ее мимика выразительнейшим образом изображала страдание; ее большие черные очи и крошечный, как бы взятый у ребенка и перенесенный на ее широкое лицо, всегда ярко-карминовый ротик были словно нарочно для этого созданы.
Сыграв мимическую картинку трогательного страдания, она сложила свои прекрасные руки и поднесла их к подбородочку с жаркой мольбой, подтверждая ее просительным качанием головы. О чем же она молила?
По всей видимости — о том, чтобы демонстранты, вызвавшие шипящее недовольство лучшей части публики, ради божьего мира образумились и прекратили шум; или она жаловалась им на несправедливость, допущенную по отношению к ней, и просила отомстить за себя?
Галерка, видимо, поняла ее мимику именно так и удвоила усердие, даже учетверила его, и тогда пани «О‑у-а‑а!» отрицательно покачала головой, давая знать, что ее не так поняли.
Затем ее большие, очи, сиявшие триумфом, обратились вниз, на партер, и примадонна, пожимая могучими белыми плечами, показала, что бессильна остановить бурю и приносит за это извинение, после чего, рухнув в кресло, укрылась от взоров и верхней и нижней публики; ее торжество и победа галерки достигли апогея; партер, бенуар и балконы приняли ее исчезновение за сигнал, и шиканье мгновенно прекратилось.
— Die giftige italiensche sattgefressene Riesenschlange[155]
, можно было подумать — а вот же сколотила такую колоссальную клаку! Но хотела бы я видеть старого осла, который оплатил все это, — потому что плачено-то не из ее кармана, голову прозакладываю!Эти слова, произнесенные вполголоса над самым ухом мистера Моура — а произнес их не кто иной, как пани Майнау, — отнюдь не испугали и даже не потревожили американца, хотя тот и понятия не имел, что учительница Тинды прокралась в ложу незваная, — четвертое кресло в ложе предназначалось для императорского советника Уллика.
— Удавы не ядовиты, милостивая пани, — это было все, что, тоже по-немецки, возразил ей Моур; старость осла он не отрицал.