— А ты, Ян, не любишь срезанные цветы. Предпочитаешь на клумбах! И правильно… Пусть торжествует живое.
Небо над ущельем темнеет все больше. По розовому закатному небосводу скользят великолепные, словно сплющенные облака — снизу румяные, сверху — темно-лазоревые. Красота невообразимая! Из долины подымается молочный густой туман. Тихо позвякивает колоколец на жалобно блеющей заплутавшей овце. На востоке загораются первые звезды.
Рахманинов признается:
— Я пугался небесной беспредельности, когда был маленьким.
Бунин воскликнул:
— То же переживал и я, да и сейчас переживаю! Помню, был совсем маленьким, забрался однажды на сеновал вечером, глянул на небо, на эти сотни и сотни крошечных звездных огоньков — одни вроде совсем висят рядом, другие — чуть повыше, а следующие дальше и еще дальше — как страшный бездонный колодец. Заревел, вбежал в дом к матери, уткнулся к ней в колени…
Отец, узнав, в чем дело, смеялся надо мною, потом стал объяснять про Галактику — я ничего не понял, только долго у всех допытывался, где все-таки край неба. Ведь не может же быть, что нет конца? — Последний вопрос Бунин произнес вполне конкретно, обращаясь к присутствующим.
Зуров начал что-то занудливо объяснять про мироздание с «материалистической точки зрения». Затем объявил:
— Скоро такие мощные аэропланы изобретут, что до Луны можно будет долететь. Только надо запастись в дорогу бензином…
Бунин усмехнулся:
— Еще Толстой говорил, что эти самые ученые изобретают всякую ненужную чепуху, зато до настоящего дела никогда у них руки не доходят.
Зуров обиделся за ученых:
— Полет на Луну нужен для прогресса…
— Для прогресса нужно вначале накормить голодных людей, — оборвал его Бунин. — Вон, сукины дети, эти изобретатели, над Россией опыты ставят, от которых люди гибнут тысячами. На Луну надо летать развлечения ради, когда несчастных на земле не станет, а до той счастливой поры практических шагов употреблять не следует.
— Государственными бюджетами распоряжаются не те, кто деньги зарабатывает, а правительства, — резонно заметила Вера Николаевна. — А по этой причине правительства будут друг перед дружкой выставляться — кто первый прилетит на Луну…
— Неизвестно, как мироздание себя поведет! — сказал Бунин. — Вторжение в звездное пространство может отозваться катастрофой на земле.
Рощин спросил:
— А количество звезд на небе подсчитали?
— Когда ученик задал такой вопрос, — улыбнулся Рахманинов, — учитель окинул взором небосвод и ответил: «Один миллион четыреста пятьдесят одна». — «Не может быть!» — «Не веришь, пересчитай!»
Все посмеялись, а Галина сказала:
— У нас в Киеве был астроном, который мог назвать несколько сотен звезд и указать их расположение.
— Ничего удивительного, — согласился Рахманинов. — Это называется профессиональная память!
— Как у Ивана Алексеевича, — развеселилась Галина. — Когда мы познакомились, он вдруг на память прочитал мое стихотворение из «Благонамеренного».
Вере Николаевне эти устные мемуары не понравились, а Бунин скромно заметил:
— Это пустяки, я действительно помню сотни стихов — и своих, и чужих. Гольденвейзер еще в Москве как-то рассказывал, что его однажды потряс своей музыкальной памятью наш Сергей Васильевич. Это правда?
Все стали просить Рахманинова: «Расскажите!»
Вначале тот отнекивался:
— Признаюсь, я по сей день не знаю, что так поразило нашего маститого пианиста…
— И друга Толстого! — дополнил Бунин. — И автора прекрасных мемуаров о нем. Рассказывайте! А то я это сделаю, еще более приукрасив ваши, Сергей Васильевич, потрясающие способности.
— Хорошо! — вздохнул тот. — Молодежь, вы знаете, что такое беляевский кружок?
— Не знаем! — за всю молодежь честно призналась Галина.
— Беляев — это одна из русских увлекающихся до страсти натур. Был он издателем и богачом. И еще приятелем Римского-Корсакова. И вот этот прекрасный человек стал собирать в своем петербургском доме музыкальный кружок. Вся культурная Россия знала в восьмидесятые — девяностые годы «беляевские пятницы». Кружок объединил выдающихся музыкантов и композиторов: Глазунов, Лядов, Черепнин, бывали здесь дирижер Дютш, блестящий пианист Николай Лавров. Эти «пятницы» считались чем-то вроде преемниц «Могучей кучки».
Оказавшись однажды у Беляева, я удачно попал на один из симфонических концертов. Глазунов представлял свою «Балетную сюиту». Фрагменты ее я перед этим услыхал на репетиции.
Вернувшись в Москву, я через месяц-другой навестил музыкальный вечер Гольденвейзера. У него собралось в тот вечер немало замечательных музыкантов, пришли певцы Большого театра и придворной певческой капеллы, которой, кстати, в то время руководил Римский-Корсаков. Маэстро тоже был тут. Зашла речь о «Балетной сюите», завязался какой-то спор о мелодическом рисунке этого нового произведения. Мнения разошлись, спор делался жарче, но никто не мог доказать своей правоты, ибо еще не было нот сюиты.