— Где папка? Что вы сделали с чеком, дорогой?
Лицо Цвибака недоуменно вытянулось:
— С каким чеком?
— Да с этой самой премией! Чек лежал в папке.
Цвибак, расталкивая гостей, понесся к креслу, на котором забыл папку. К счастью, бунинский миллион лежал на месте.
— Послал мне Бог помощничка! — облегченно вздохнул Бунин, которого едва не хватил удар. — Миллионом швыряется…
На банкете Бунин сидел рядом с немолодой, но милой принцессой Ингрид. Долго пили, ели, но Бунин ни к чему не притрагивался. Он видел направленные на него кинокамеры и не желал быть запечатленным для истории жующим.
(Автору этих строк довелось видеть кинохронику награждения.)
Наконец, после того как на громадном серебряном подносе в глыбах льда лакеи пронесли какое-то необыкновенное десертное блюдо, Бунина пригласили на эстраду.
Он, как всегда в таких случаях, легко и изящно взлетел на подмостки и остановился перед микрофоном. В его руках был листок. Поглядывая в текст, Бунин твердо, с подчеркнутым чувством собственного достоинства произнес по-французски:
— Ваше высочество, милостивые государыни и государи! Месяц тому назад, девятого ноября, очень далеко отсюда, в чудном городке Прованса, в деревенском доме, который гордо носит звучное имя вилла «Бельведер», я получил телефонное сообщение о выборе, сделанном Шведской академией. Не скажу вам — как часто говорят в подобных случаях, — что это была наиболее волнующая весть, когда-либо выпадавшая на мою долю…
Принцесса Ингрид с легким удивлением подняла на Бунина глаза, по залу, вместившему более трехсот человек, пронесся словно легкий вопрос: такого еще никто не произносил здесь! К чему эта излишняя откровенность, балансирующая на грани фрондерства?
Бунин чуть улыбнулся, понимая, как шокировали его слова. Но он отлично все продумал:
— Не сердитесь за мою откровенность. Великий философ говорил, что радостное волнение и сравниваемо быть не может с волнением скорбным. Я не иду так далеко и не хочу вносить грустную ноту в наш сегодняшний банкет. Но позвольте мне сказать, — Бунин возвысил голос, — что за последние пятнадцать лет мне пришлось пережить очень много горя. И это было далеко не одно мое личное горе.
Он сделал паузу. Зал внимательно слушал, боясь пропустить хоть слово. Выросшие в спокойном и сытом мире, не знавшие никогда ни голода, ни страха, эти люди во фраках и мундирах, блистающие орденами и бриллиантами, знали лишь понаслышке о русской революции, о расстрелах и обысках, о тысячах людей, бежавших из России. Все эти чужие страдания были для них чем-то нереальным, словно несуществующим.
И вот впервые они увидали одного из этих россиян, красивого, гордого, но полной чашей испившего все эти страдания. И уже не могли оторвать от него своих взоров.
— Зато из добрых вестей этот телефонный звонок из Стокгольма в Грас принес мне едва ли не самую радостную. Вы мне не поверили бы, если б я сказал, что мое личное честолюбие было тут ни при чем, — и вы были бы правы. Литературная премия, основанная вашим благородным соотечественником Альфредом Нобелем, остается высшей наградой, которая может выпасть на долю писателя.
Я честолюбив, как почти все люди и как все писатели. Получение высшей награды от столь осведомленных и беспристрастных судей доставило мне живейшую радость…
Однако девятого ноября я думал никак не об одном себе. В первую минуту я был ошеломлен этим известием, поздравлениями, телеграммами. Но вечером, оставшись в одиночестве, я, естественно, остановился в мыслях на более глубоком значении вашего решения.
В первый раз с тех пор, как существует Нобелевская премия, — голос Бунина дрогнул, он сделал паузу, но справился с волнением и веско произнес: — Вы ее присудили
Я политический эмигрант. Без всякого отношения лично ко мне и к моей литературной деятельности жест ваш, господа члены Академии, должен быть признан прекрасным. В мире еще существуют очаги совершенной независимости…
Заключая речь, Бунин галантно поблагодарил «короля-рыцаря рыцарского народа» за «незабываемый прием». В ответ раздался гром аплодисментов.
На следующий день опять были бесконечные приятные хлопоты: в банке Иван Алексеевич оформил счет — на семьсот пятнадцать тысяч французских франков, деньги для Бунина совершенно фантастические! Затем на автомобиле его повезли в Дюрсхольм, на дачу к одной из Нобель. Дача оказалась большим домом, вдоль стен которого шли почти сплошные окна. Дом стоял на высоком холме, окруженном высоченными соснами под бледным северным небом.
— Пейзаж вполне ибсеновский, — с восхищением заметил Бунин. — Как много красоты на свете — и на севере, и на юге. Но, — признался он, — мне милее наша средняя полоса — без северной суровости, без южной расточительности.
И везде в доме — корабельная чистота, изумительная аккуратность, огонь в камине, молоденькая белокурая дочь хозяйки в клетчатой блузке с большим бантом на груди, разливавшая чай.