— По моему глубокому убеждению, среди целого моря литературы о Льве Николаевиче книга Бунина — лучшая! — сказал мне Николай Николаевич Гусев, секретарь Толстого.
Бунин исполнил свой творческий обет.
Пляски на погосте
Все более седели виски, все труднее становилось взбираться на грасские холмы, все тревожнее делались газетные сообщения.
Гитлер обвинял Сталина в безудержной гонке вооружения. Советская печать писала о грядущей войне как о неизбежной.
Бунин не мог смириться с изгнанием, как не может смириться с мыслью человек, приговоренный к пожизненной каторге.
Над рабочим столом Ивана Алексеевича, укрепленная кнопкой, уже начала желтеть страничка рождественского стихотворения, преподнесенного ему Лоло.
На заре изгнаннических дней
Мы судьбе бросали гордый вызов,
Были мы отважней и сильней,
Не боялись тягостных сюрпризов.
Но судьба гнала надежду прочь,
Удушала грезы и мечтанья.
И темнела беженская ночь,
И томили вечные скитанья…
Годы шли. Мы начали роптать,
И душой, и телом увядая…
В сердце страх прокрался, точно тать,
Вслед за ним ползла тоска седая.
Голова давно уж в серебре,
И не тешат праздничные трели,
Мы горим на беженском костре,
Но еще как будто не сгорели…
Спим — и видим милый отчий дом, —
Из тюрьмы воздушный строим терем,
Все еще чего-то жадно ждем?
Все еще во что-то страстно верим?
Каждый год на празднике чужом
Мы грустим — непрошеные гости.
Веселясь, мы неискусно лжем.
Если пляшем — пляшем на погосте.
Наступает наше Рождество —
Старый стиль мы чтим благоговейно.
Будет скромно наше торжество, —
Мы его отпразднуем келейно.
Пусть полны задумчивой тоски
Наши речи, ветхие одежды,
На убогой елке огоньки…
Но в душе живут еще надежды!..
Мы глядим на беженскую елку, —
Вспоминаем старую Москву,
Рождество… Я плачу втихомолку,
Опустив усталую главу…
«Может, хватит нам плакать втихомолку, — думалось Бунину. — Махнуть рукой на все да укатить в Россию! Киса Куприна призналась: „Я ходила в советское посольство, хотим с отцом домой уехать“. Ей намекнули: „Передайте отцу: советская власть дорожит литературными талантами. Мы вернем Александру Ивановичу его имение в Гатчине, издадим собрание сочинений“.
Но как сделать первый шаг? Прийти на рю де Гренель и заявить в посольстве „Жить без России не могу!“? А если дадут от ворот поворот? Вспомнят „Окаянные дни“…
Куприн, конечно, куда злее против Советов писал, да ведь он совсем больной, чего с него возьмешь? Хорошо, если мне откажут здесь. А каково, если пустят в Москву, а там и расправятся? Впрочем, это сомнительно. Все-таки нобелевский лауреат, писатель с мировым именем. Однако уверенности нет в своей безопасности. А что станет с Верой, если мне припомнят старые грехи? Потом, советская цензура свирепствует… Нет, надо еще подумать. Толстой правильно учил: „В случае сомнений — воздерживайся!“»
И вдруг случилось нечто невероятное.
В ноябре тридцать шестого года Бунин вернулся в Париж после своего пребывания в Праге. Там прошли его литературные вечера. Как и всегда, чествовали словно героя: кино-и фотосъемки, портреты в газетах, десятки интервью, сотни автографов, выступления на радио, цветы, шампанское… Короче говоря, восторг и триумф!
И тем более жутким стало происшествие в германском городе Линдау. Там фашистские таможенники подвергли его настоящим издевательствам — раздевали, держали почти голым на каменном полу и сквозняке, а потом долго водили по городу под проливным дождем.
В прессе началась настоящая буря против насилия над знаменитым русским, а Бунин люто возненавидел гитлеровцев.
И вот вскоре после этих переживаний судьба приготовила ему нежданный сюрприз.
Бунин зашел в оживленное парижское кафе. Вдруг гарсон принес ему записку. Бунин узнал почерк и не поверил глазам: «Иван, я здесь, хочешь видеть меня?
Застучало громко сердце, ушли все прежние обиды. Бунин поднялся и направился в ту сторону, которую указал гарсон. А Толстой уже торопился навстречу. Бунин сразу заметил: Толстой значительно сдал. Похудел, осунулся, волосы поредели. Роговые очки сменились пенсне.
— Иван, дорогой, как я счастлив! Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика? Ты вполне еще молодец! — радостно рокотал Толстой. — Почти не изменился, только стал еще красивее и величественнее.
На ходу, то и дело притягивая к себе Бунина за плечо, жарко задышал ему в ухо:
— До каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили, ты представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России…
Бунин шутливо перебил:
— Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены?
Толстой сердечно забормотал:
— Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил. Ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля! У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету… Ты что ж, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей Нобелевской премии? С твоим характером…
— И склонностью к мотовству! — расхохотался Бунин. — А хорошая жизнь стоит больших денег.