Тема карателей вызревала в творчестве писателя не одно десятилетие. Подступы к ней видны и в «Партизанах», и в публицистике, и, конечно же, в «Хатынской повести». Вопросы, мучившие Бориса Бокия, — как такое возможно, как происходит превращение человека даже не в зверя, а в нечто чудовищное, — неотступно возникали и перед самим автором. «Ответить, объяснить совсем не просто, — рассуждал он в одной из статей, — а не поняв, не объяснив, не поймешь, откуда же и как «вдруг» в центре Европы «появился» народ без милосердия, по приказу политических маньяков убивавший всех, кто не он сам, и даже других приспособивший к этой своей работе…» И снова, уже в другой статье: «Но фашизм, но зло, палачи тоже ходили на двух ногах, были о двух руках и с человеческой речью. Нет, не должны они спрятаться от гневного ока литературы… Чуму победили, когда рассмотрели бациллы, которые, поселяясь в человеческом организме, разрушают его. Фашистская чума тоже имеет свои бациллы…»
Образ Хатыни первоначально выступал в работах А. Адамовича как символ нашей боли, нашей скорби. Это значение и сейчас основное, главенствующее. Но сколько прибавилось новых, и таких актуальных.
Хатынь — и философия фашизма.
Хатынь — и гитлеровские планы ликвидации не только славянских, но и других европейских народов.
Хатынь — и напоминание о бедствиях, грозящих миру в атомной бойне.
Таковы ступени и возможности реалистического познания события. Таково движение от локального ко всеобщему. И в «Карателях» это мышление широкими, глобальными категориями определяет суть и характер исследования.
А камертон повествования задан наплывающими-из глубины сознания видениями умирающей, сброшенной карателями в яму молодой женщины. Последние минуты, такие короткие и такие томительные. Последние сны о близких, о ребенке, которому так и не суждено будет родиться, о промелькнувшем счастье.
Образ этот восходит в творчестве писателя к другому — к Анне Михайловне из дилогии «Партизаны». И там монолог героини был даже графически выделен из общего текста. И там в ее признаниях сливались нежность и сострадание, боль и мужество.
«Самое тяжелое на войне — вот это: мать и дети», — говорил один из персонажей дилогии. И его мысль снова и снова отзывается в произведениях А. Адамовича. Чувства матери здесь — критерий и индикатор нравственности. И суд над фашистским варварством вершится от имени этих чувств, от имени женщины.
Тем резче, тем контрастнее в «Карателях» переход от созидания жизни к ее изничтожению, от святынь к святотатцам.
Еще в «Хатынской повести» Флера Гайшун, слушая эсэсовские выкрики, площадную брань, которой гитлеровцы осыпали убиваемых, сделал для себя заключение, что «это не простые ругательства. В этих ругательных кличках — все их убеждения, их объяснение того, что совершается и в чем они участвуют».
Короткие, наркотические идейки оккупантов. Убогие, примитивные, но вполне достаточные для того, чтобы хладнокровно выплеснуть на живых людей канистру с бензином.
«Каратели» — продолжение предпринятого исследования. Только способ его иной. Убеждения палачей словно бы просвечены рентгеном, представлены на его экране.
Писатель анализирует не столько характеры нацистов, сколько характер их мышления, систему аргументов, которыми они оперировали и которыми взбадривали себя. Отсюда широкое использование приемов, так сказать, самовыражения действующих лиц, ориентация на монологи — то внутренние, то обращенные к слушателю. В своей основе излияния Гитлера, Дирлевангера, Циммерманна, Тюммеля и иже с ними однотипны. Но однотипность уже сама по себе многозначительна: она выдает ту унификацию, на которой держался режим третьего рейха.
В свое время А. Адамович видел важное достоинство военной прозы К. Чорного в том, что она изобличает «не только непосредственных убийц — оккупантов, но и «главного убийцу» — саму фашистскую теорию». Вот и «Каратели? держат на прицеле этого же врага.
Сформулированная здесь Гитлером тема немецкой обиды («Чувство любого немца, когда он обижен за Германию, — самое справедливое.
Это народное чувство. Как ни у кого другого. Никто и никогда не хотел считаться с нашими правами, требованиями, которые только справедливы») словно по команде подхватывается его подчиненными. Все они на кого-то или на что-то обижены. Отто Данке — на якобы извечную неблагодарность Европы к бескорыстной, наивной Германии, которая «всех и всегда спасала, дарила культуру и машины, а русским даже мудрых царей и цариц», Оскар Дирлевангер — на презренных гуманистов, расслабляющих нацию, внушающих ей «обезволивающее, болезненное чувство» сострадания, Циммерманн — на социалистов и материалистов, на плутократов и торгашей, а заодно и на всех, «кто когда-либо обижал его, Циммерманна. Обидчиков набиралось много, потому что все, кто обижал Циммерманна, были врагами и Великой Германии». Эта унылая, нескончаемая обида перерастает в нескончаемый же счет всем государствам, всем народам, в безапелляционное утверждение немецкой «правоты перед всеми и за все».