– Сука, как бы я хотел отказаться от всего, стать свободным, – говорит Миколай тихо сам себе и, кажется, не отдает себе отчета, что произнес это вслух. Что это выпало из него случайно. Что он слегка пришел в негодность. Что – таким теперь будет всегда.
Сумерки. Фиолетовая стена наполовину затянутого тучами неба. Гжесь жжет что-то в металлической бочке на своей части двора. Говорит, что листья, старые бумаги, сухие ветки, мешки. Дым поднимается вверх ровным, едким столпом. «Листья так не воняют», – думаю я. Старая огромная куртка висит на нем почти до колен. Он потирает руки, дышит в них, сплевывает. Не смотрит на Миколая, который стоит неподалеку, курит очередную сигарету, что-то давит ботинком, а потом прячется в дом.
Я спрашиваю его о той девушке.
– Она должна сегодня прийти в участок. Составить признание, отозвать то, что сказала. Засвидетельствовать, что я никогда такого не делал, – он сплевывает на землю.
В этой куртке он выглядит как преждевременно постаревший мальчик. Только когда его тело наклоняется ближе к огню, видно, насколько оно напряжено и в тонусе.
– Агата поговорила с ее родителями. И родители, как понимаешь, напугали ее посильнее, чем Чокнутый и остальные.
– А сколько же ей лет? – спрашиваю я.
– Четырнадцать.
– И спит с одноклассниками? – я смотрю на него.
– Это нормально. А на что она себе айфон купит?
В окнах соседей на миг зажигается свет, но потом гаснет.
– Да и какие там деньги, так, смех один, – добавляет он.
Сразу после нашего приезда с Миколаем соседи то и дело приходили в дом Гловацких. Поговорить, выпить чаю или просто спросить, как оно. Или порой засовывали голову внутрь, нюхали воздух, пытаясь обнаружить что-то не такое, как у них. «Это, наверное, нормально в таком маленьком городе», – подумала я тогда. Теперь они не делали вообще ничего. Теперь, с самого пожара, они даже к калитке не подходили.
– Это же хорошо, – говорю я.
– Что блядует? – спрашивает он.
– Что даст показания.
– Она еще должна написать Камиле. Не знаю, сделает ли это. Доктор сказал, что не приняла аж столько таблеток, чтобы умереть. Но все равно – подзатянулось.
– Знала, что кто-то раньше или позже откроет дверь.
Гжесь на миг смотрит в сторону дома. Видит, как в нашей комнате загорается свет.
– Если хочешь, можем поменяться. Я пойду в ту комнату, а вы можете жить у меня в доме. Там же можно йохнуться, – говорит он.
Свет гаснет. Миколай не любит там сидеть. Не хочет. Я заняла эту комнату для себя.
– Тут нормально. Честно, – говорит он вдруг не пойми зачем, вот только теперь смотрит мне в глаза. Я едва вижу этот взгляд сквозь дым.
– Мило, что ты это говоришь, – отвечаю я.
– Нет. Ты преувеличиваешь. А ведь знаешь, что единственный выход: забыть о себе самом и осмотреться вокруг.
– А ты это делаешь? – спрашиваю я, не в силах сдержаться.
Но Гжесь только пожимает плечами. Дышит в ладони, приближает их к огню.
– Что, с тобой никто не хочет говорить?
– Ну, не так чтобы все меня выгоняли, – я говорю правду. – Даже делают мне кофе и угощают пирожными. Но ничего не говорят. Иной раз дают понять, что все так и должно было закончиться.
– Вот ведь бляди, – кивает Гжесь.
– А этот Ведьмак? – спрашиваю я.
– Ведьмак. Ведьмак, сука, ну да, этот случай поинтересней, – начинает он говорить со слабой улыбкой, но потом вдруг замолкает.
По Известковой едет машина, медленно – как любая машина, которая едет по Известковой, такой продырявленной, что можно сорвать подвеску, – катится со скоростью километров десять в час, чтобы остановиться, наконец, перед домом Гловацких. Это полиция. Некоторое время из машины никто не выходит, сперва на долю секунды включается мигалка, лицо Гжеся, стена дома на миг становятся сине-красными.
Гжесь смотрит на полицейских, которые, наконец, вышли и теперь приближаются. Сперва они просто фигуры, входящие во двор свободно, как к себе, и только когда они вблизи, я вижу, что это тот самый молодой, который был тогда в сторожке и показывал Гжесю его собственный нож. Он входит на подворье в паре с коллегой.
– Что? – спрашивает их Гжесь.
– Воняет ужасно, – полицейский указывает на бочку.
– И ты здесь поэтому? Горит, сука, потому и смердит, – голос у Гжеся становится ниже, все более хриплым. Гжесь защищает территорию, словно собака.
– Мы уже два или три раза виделись, но я не представился. Старший сержант Винницкий, – говорит полицейский, протягивая руку. Я пожимаю ее. Это молодой парень. Представляю себе, как годы назад он бегает с Гжесем по этому самому двору, как Гжесь, на пару лет его старше, отвешивает ему поджопники, потому что тот не хочет отдать ему мяч или одолжить велосипед.
Теперь на нем мундир, но Гжесь все еще мог бы забрать у него мяч, если бы захотел.
«Может, оттого-то в маленьких городках и нет справедливости, – думаю я. – Потому что справедливостью могут одарить только чужие люди, а тут никто никому не чужой. Тут никто никого не уважает, потому что как людям друг друга уважать, если все уже успели увидеть друг друга в болезни, банкротстве, пьянстве? Может, оттого-то отец Миколая и Гжеся таков, каков он есть: ходячий камень?».