Воруют греки тоже мастерски. Кража – особенно кража хлеба, означающего жизнь, – это преступление, караемое смертью. Обычно заключенные сами вершат правосудие, причем немилосердно. Кровожадная толпа бросается на вора и линчует его, застав на месте преступления. Столь низкий проступок – похищение хлеба – в мгновение ока разжигает невиданные страсти, напоминая о том, что сегодня или завтра кто-нибудь вот так же может умыкнуть наши сокровища, припрятанные под тряпьем или в мешке с цементом.
Десять месяцев спустя, в лагере смерти Дёрнхау, я несколько раз становился очевидцем подобных казней. У меня на глазах умирающих от голода людей, которых поймали на краже хлеба, рвали на куски, запинывали и избивали до смерти.
Но поймать наших греческих «товарищей» с поличным практически невозможно. До сего дня я так и не раскусил их изощренных трюков и приемов. Точно так же я никогда не пойму, как они стащили хлеб, спрятанный глубоко в мешке соломы, который я для надежности подложил под голову. На мешковине не осталось ни единого разреза или прорехи: очевидно, вор просунул руку и нащупал хлеб с такой ловкостью, что я даже не очнулся от тревожного полусна. Тут требовались достойное восхищения самообладание и не менее выдающаяся ловкость рук. Действительно, греки-заключенные были чудотворцами.
Две недели в Эйле…
С невиданной скоростью я погружаюсь в лагерную пучину. Оскальзываясь и спотыкаясь, тороплюсь завладеть киркой, чтобы грузить рельсы, а не таскать их. Пытаюсь заполучить миску супа погуще или чуть более удобное место для сна. С нечленораздельными выкриками сражаюсь за морковку, валяющуюся в грязи на обочине дороги. Стискивая зубы, бросаюсь за сигаретным окурком.
Побудка в четыре утра, в пять – начало работ, которые продолжаются до шести вечера, с получасовым перерывом в полдень. Хаос спешных построений, вечерних перекличек и распределения пайков крадет у нас ежедневно еще полтора часа. Около половины восьмого можно немного подумать о себе. Мутная вода, тонкими струйками текущая из умывальников, позволяет лишь слегка смочить лицо и руки, покрытые толстой коркой грязи, пыли и цемента. Если повезет, тебе забинтуют раны, но для этого придется сначала отыскать самоуверенного и бестолкового поляка, изображающего из себя врача. Дома он – в лучшем случае – работал санитаром, но с тем же успехом мог быть ткачом или печником.
Я провожу на ногах по семнадцать часов в день и минимум четырнадцать из них гну спину на работах. Литр холодной жижи, именуемой супом, которую черпаком плескают мне в ржавую миску, нисколько не утоляет ненасытный голод. Жадно, практически не жуя, я заглатываю положенную мне четверть буханки хлеба. В ней около четырехсот граммов, но хлеб волглый, безвкусный и липкий. Он тоже не насыщает. Мне жаль тех, кто экономит и распределяет его на целый день, по сантиметрам нарезает на тоненькие кусочки. Когда появляется возможность купить сигареты, большая часть моего пайка оказывается в желудках пронырливых греков.
Существует еще
Еще один праздник – картошка, плавающая в подливке. Пять-шесть кривых кусков нечищеной картошки и пара столовых ложек соуса. Каким бы редким оно ни было, это блюдо позволяет ощутить подобие насыщения. Кроме
В основном наше меню составляют морковный суп, щавелевый суп или так называемый «бункер-суп». Каждая порция – супа, хлеба,
Именно эти немецкие ученые придумали бункер-суп – жижу, воняющую плесенью, – порошковый сыр, варенье из патоки с отвратительным запахом и прочие арестантские лакомства.
В восемь вечера на улице темно хоть глаз выколи, и язычок пламени в масляной лампе посреди палатки дрожит на ветру. Смертельно уставшие люди пытаются вытянуться на своих ложах-треугольниках. Мы отрыгиваем тепловатую кашицу непереваренной пищи, перебинтовываем ожоги. И чешемся – постоянно.