— Гей, гей! Я вспомнил, кто ты! Много ваших прошло здесь, русич, ох много! Эта земля не называлась тогда Диким полем. Здесь были города, и люди насыпали поперёк степи земляные валы[204]
. Помню вашего князя Владимира, когда он шёл на Херсонес...[205] ...пыль тогда затмила солнце. Конь его стоял на том месте, где сейчас стоит твой. Мы славно побеседовали!.. Видения слепят меня... Мешаются в памяти... О Иегова, зачем ты дал мне столько лет жизни? Ты, русич, не доживёшь до возраста, когда память станет тяжкой обузой! Гей, гей! Я ли не Вечный Жид? Куда девались скифы? Где храбрецы римляне? Уж не развеялись ли в прах копьеносные готы? В дни моей молодости от сарматов остались лишь могилы и курганы! Я всё помню, русич! Много конниц проносилось по Дикому полю, но безжалостнее всех были гунны. Я видел, как они резали животы беременным женщинам и поедали дымящийся плод, подобно голодным волкам. А что будет через тысячу лет, русич? По этой степи пойдёт железная конница, стальные лошади будут изрыгать огонь, убивающий на расстоянии! Я вижу! Вижу! О Иегова, зачем ты наградил меня зрением? — Старик погрозил скрюченным кулаком небу, не прерывая горячей речи, в которой странно смешались воспоминания с пророчествами, жалобы с молитвами, вопросы с ответами. — Покоя хочу, покоя! Мне надоело менять грехи на святость, добро на зло, дирхемы на динары, золото на серебро. Время и вечность для меня ничто — я ли не заслужил покоя, о Иегова? Зачем меняле бессмертие? Послушай притчу о Хранителе леса... — Голос еврея вдруг стал вкрадчивым. — Вот он стоит подле меня, человек, для которого Бог в каждой травинке или листочке, значит, он будет беречь каждую травинку и каждую веточку. Пришло ли его время, нужен ли он лесу? — Весы в дрожащей руке старика вздрагивали и мелко позванивали, одна из чашечек, словно под невидимым грузом, стала опускаться, замерла на мгновение и вдруг взмыла вверх, выше соседней чашечки. И в таком положении застыла.— Почему ты сказал, что вспомнил меня? — спросил Афанасий.
— Ты много раз останавливался здесь! В первый раз ты был воином, и взгляд твой был свиреп. Разве ты забыл, как отрубил мне голову? Взгляни! — Старик вытянул тощую шею, на ней вкруговую чернел старый шрам. — Потом ты оказался купцом, и взгляд твой горел алчностью. Ты попросил обменять арабские дирхемы на римские ауреусы и возмутился, узнав, что ауреус весит не одну сороковую долю фунта, как обычно, а лишь одну восемьдесят четвёртую[206]
. И ты вновь отрубил мне голову! Но теперь ты другой.— Что мне предстоит?
— Умереть и воскреснуть, — прошамкал безумный пророк.
Афанасий тронул жеребца. Древний еврей остался сидеть между двумя мирами.
Как раньше Афанасий стремился на юг, так теперь он стремился на север.
Отряд углублялся всё дальше в зелёную пустыню, и порой травы были столь высоки, что скрывали всадников. Здесь царствовала упоительная первозданность, словно все жизненные силы земли сосредоточились на малом пространстве, словно сверхгениальный художник широко и смело расцветил это место всеми известными красками, придав ему особенную величавость. Нельзя было и помыслить, чтобы сравнить эту роскошную степь с астраханской или персидской, где песчаная растительность выгорала под жарким солнцем, превращаясь в сухое ломкое пыльное покрывало, где бодрился лишь тамариск, а вся прочая зелень становилась летом желта и безжизненна. Здесь же зной лишь усиливал буйство растительности, наливались зрелостью травы; местами степь напоминала седое море, волнующееся от ветра, но чаще походила на цветущий луг, где свежий воздух был напоен разнообразными ароматами.
Стали встречаться редкие пока дубравы. Могучие вековые дубы необъятной толщины торжественно и гордо вздымали свои царственные кроны на неизмеримую высоту, словно подпирая ими небо. Возле первого дерева-великана Афанасий остановил коня, слез с него, припал к огромным корням и долго лежал неподвижно.
Чем ближе они подъезжали к границе леса, тем больше друзья тревожились за Афанасия. Он менялся на глазах. Отказался охотиться, не ел мяса. У него отросла длинная, сплошь седая борода, лицо потемнело, взгляд странно углубился, стал отсутствующим, как у покойника, словно Афанасий пребывал уже не в этом, а в другом, неведомом мире. Разговаривал он неохотно, мало, голос его стал глухим, старческим. Однажды Варвара, перекрестившись, тревожно сказала мужу и Степану:
— Жутью несёт от Афоньки-то. Чувствую, не жилец он.
Если бы сейчас Хоробрита увидел Кирилл, то непременно бы заметил, что его друг стал походить на волхва.
Зелёные ветры проносились по равнине, рощи шумели юной листвой, запахи разнотравья плыли в воздухе, вливая в тела живых существ новые силы, заставляя напрягаться в борьбе за жизнь. А бывший проведчик слабел, жизнь уходила из него.