Кто-то говорит, что мы тогда по закоренелой привычке к диссидентству стремились в церковь, которая боролась с властью. Только ведь она с ней совершенно не боролась в восьмидесятые и уж тем более в ранние девяностые: она существовала параллельно, выстраивала свой собственный мир с лучшими и более глубокими смыслами, чем надоевшая трескотня коммунистической идеологии или циничная жадность первоначального накопления капитала. Мы шли к этим смыслам, к братскому общению, к вечной жизни, а теперь слышим вокруг себя идеологическую трескотню и наблюдаем циничную жадность госкапитализма под православными лозунгами.
Кто-то говорит, что очарование юности проходит само собой, что в восьмидесятые, когда церковь была задавлена советским режимом, нам просто удобно было списывать все недостатки на несвободу ее положения. И пришедшая свобода выявила недостатки еще прежде достоинств – в девяностые в провинциальных храмах в основном продавали не творения Отцов и не проповеди митрополита Антония Сурожского, а мутные брошюрки о скором конце света, о борьбе с еретиками, евреями и ИНН. Значит, именно таким и было русское православие, просто мы этого не видели.
Кто-то говорит, что церковь – часть общества и разделяет все его черты, болеет всеми его болезнями. Изменится наше общество в целом – изменится и церковь. Это совершенно верно, но если никто не будет ничего менять вокруг себя, то эти прекрасные времена никогда не настанут. И когда придет время перемен – не окажемся ли мы такими же неготовыми и растерянными, как после краха советской власти и коммунистической идеологии?
А кто-то говорит, что мы просто обманулись, что русское православие давно мертво, оно стало государственной идеологией, а подлинное христианство нужно искать в других сообществах. Но опыт общения со множеством настоящих христиан, принадлежащих к РПЦ, подсказывает, что это неправда. Православие, как и любая другая христианская традиция, знало разные времена, и нет на земле такого сообщества, к которому за многие века не прилипло бы ничего лишнего, и церковь тут не исключение.
Что случилось – на этот вопрос мы (те, кто видит проблему) ответим примерно одинаково. За четверть века «церковного возрождения», как назывался у нас начатый Горбачевым процесс реабилитации церкви и ее освобождения от жесткого государственного контроля, мы слишком увлеклись внешними формами. Мы строили кирпичные стены, а надо было создавать институты. Мы проводили молебны, а надо было заниматься просвещением. Мы переиздавали старые книги, а надо было отвечать на новые вызовы времени. Мы убеждали государство, какие мы нужные и полезные для него, а надо было выстраивать диалог с обществом. Мы приобретали власть, а надо бы – доверие. Мы собирали себе сокровища на земле, и собрали довольно много.
Сегодня наша конфессия намного богаче и влиятельней, чем мы могли себе представить… а наша церковь слабее и растеряннее, чем тридцать лет назад, когда мы крестились украдкой и переписывали Евангелие от руки. Тогда, по крайней мере, мы ощущали внутреннюю свободу и цельность, пусть даже это и был отчасти юношеский максимализм. Сегодня при всем внешнем лоске и респектабельности нарастает ощущение внутренней пустоты и тревожности на всех уровнях, и призрак 1917 года снова бродит по стране…
Но почему так случилось и что сделать, чтобы выйти из порочного круга? Об этом можно рассуждать бесконечно, и все объяснения окажутся приблизительными. Но я хочу привести сейчас только одну длинную цитату из о. Александра Шмемана, из его бесед на радио «Свобода» о русской культуре: «Древней Руси не пришлось переживать долгого, сложного и часто очень мучительного процесса согласования культуры и христианства, христианизации эллинизма и эллинизации христианства – процесса, которым отмечены пять-шесть веков византийской истории. У нее еще почти не было истории. Но это значит, что византийское христианство было воспринято Русью одновременно и как вера, и как культура и что, таким образом, присущий христианской вере максимализм оказался практически и одной из главных основ новой культуры.