Принимая византийское христианство, Русь не заинтересовалась ни Платоном, ни Аристотелем, ни всей традицией эллинизма, которые и для христианской Византии оставались живой и жизненной реальностью. Византийской „культуре“ древняя Русь не отдала ни частицы своей души, внимания, интереса. Историки подчеркивают, что, несмотря на обилие церковных и политических связей с Константинополем, Русь всей душой потянулась не к нему, а к Иерусалиму и Афону. К Иерусалиму – как месту реальной истории Христа, Его уничижения и страдания, и к Афону, монашеской горе, – как к месту реального христианского подвига. Больше, чем все тонкости византийской догмы и всё великолепие византийского церковно-культурного мира, самосознание Руси пронзил образ евангельского, распятого и уничиженного Христа, а также образ героя-монаха, подвижника. Русское христианство удивительным образом началось без школы и без школьной традиции, а русская культура как-то сразу оказалась сосредоточенной в храме и богослужении.
Конечно, начала создаваться и русская христианская культура. Но одно дело, когда храм строится в центре древнего, отягощенного культурой греческого города, в котором одной из задач храма оказывается соединение культуры с христианством, „христианизация“ ее, и совсем другое, когда этот же храм оказывается всем – и верой, и культурой. А именно так случилось на Руси. Ее культура, подлинная культура, оказалась сосредоточенной в храме, в котором ее сутью стало так сказать „самообличение“, призыв к максимализму, требующему отказа от „мира“. Всё подлинное, прекрасное и великое в древнерусской культуре есть одновременно и призыв уйти, отказаться, отрешиться. Если же не уйти, то отдать свои силы построению некоего последнего, совершенного, всецело устремленного к небу и небом живущего „царства“, в котором всё без остатка подчинено „единому на потребу“.
Так максимализм стал судьбой русской культуры и русского культурного самосознания. Культура как „мера“, культура как „граница“ и „форма“ меньше всего вдохновляла его и в прошлом, и в последующее время, когда непосредственная связь между христианством и культурой оказалась оборванной. В каком-то смысле можно даже сказать, что у нас в России не возникло, не образовалось самого понятия культуры как совокупности знаний, ценностей, памятников, идей, совокупности, передаваемой из поколения в поколение для сохранения и преумножения, а одновременно и как мерила творчества. Потому что христианская культура, нашедшая свое выражение в храме, в богослужении и в быте, по самой своей природе оказалась чуждой идее развития и творчества, стала сакральной и статической, исключающей сомнения и искания, – никакой же другой культуры у нас больше не было.
И поэтому всякое творчество, всякое искание, всякая перемена ощущались как бунт, как почти кощунство и анархия, и, таким образом, суть культуры, как творческого преемства, не создалась».
Конечно, здесь о. Александр прибегает к очень широким обобщениям, которые нуждаются в уточнениях и поправках буквально по каждому пункту. К этому необходимо добавить, что преодоление этого разрыва между верой и культурой было одной из основных тем для классической русской литературы и в особенности религиозной философии, и они добились очень многого – к сожалению, этого не хватило для предотвращения катастрофы 1917 года. Да и мы, приходя в церковь в восьмидесятые и ранние девяностые, стремились именно к этому синтезу, интуитивно чувствуя, что классическая русская культура сохраняется скорее в церкви, нежели в парткоме, и эта культура по природе своей христианская, даже когда ее носители никак не связаны с церковной жизнью.
О. Александр, полагаю, точно обозначил основную проблему и определил базовый диагноз, который воспроизводится в том или ином виде в разных поколениях. Но как применить его к сегодняшней ситуации?
У Ф. М. Достоевского есть фраза, которую постоянно цитируют (в том числе и о. Александр в той своей беседе): «Покажите вы русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною». Но мало кто обращает внимание на следующий факт: это не мнение самого писателя, а уничижительная характеристика, данная русским школьникам неким иностранцем, притом в пересказе Алеши Карамазова.
И вот какой вывод у Достоевского тут же делает из этих слов настоящий русский школьник Коля: «Ах, да ведь это совершенно верно! – захохотал вдруг Коля, – верниссимо, точь-в-точь! Браво, немец! Однако ж чухна не рассмотрел и хорошей стороны, а, как вы думаете? Самомнение – это пусть, это от молодости, это исправится, если только надо, чтоб это исправилось, но зато и независимый дух, с самого чуть не детства, зато смелость мысли и убеждения, а не дух ихнего колбаснического раболепства пред авторитетами».