В начале я определил историческое сергианство как «готовность к безграничным компромиссам с безбожной властью ради сохранения церковных структур». Понятно, что если власть не является откровенно безбожной, то это определение в строгом смысле неприменимо. Но его новый вариант (назовем его «неосергианством»?) – готовность отдать государству всю сферу общественной жизни и с ходу согласиться с любыми его действиями в обмен на неприкосновенность в сфере религиозной.
Нынешняя власть пользуется самым широким одобрением священноначалия, немыслимо представить себе в проповеди хотя бы малейшую критику конкретного поступка действующего мэра или губернатора (как Иоанн Златоуст не стеснялся обличать императорскую чету, см. 28-ю главу). Нынешние церковные и околоцерковные структуры получают государственные гранты, и не на ремонт бедных сельских храмов или издание Библии на языках малочисленных народов, а на центры патриотического воспитания молодежи… Примеры можно множить до бесконечности, их поставляет едва ли не каждый выпуск новостей: церковно-государственный симбиоз (называемый иногда симфонией) крепнет день ото дня.
И теперь былой компромисс с коммунистами стал многими восприниматься не как вынужденный, а как мудрое и верное: церкви с государством надо сотрудничать, у нас общие идеалы, и вообще в советской власти было плохо разве только ее нежелание дружить с церковью.
И с этим согласятся многие верующие, такая картина мира комфортна и привычна для них. Еще в 80-е они или их родители ходили на партсобрания, а в 90-е – уже на молебны, следуя в ногу со временем и государственной идеологией, никакого противоречия тут нет – только колебания генеральной линии. Советский период для таких верующих вовсе не свободен от ошибок, из которых главная, конечно, гонения на церковь и атеизм как составная часть государственной идеологии. Но в общем и целом всё было правильно и закономерно, и сегодня мы продолжаем как имперские, так и советские традиции.
Откуда нам сие? Я помню, как где-то в самом конце восьмидесятых я попался на улице молодым социологам, которые изучали отношение населения к традициям и новаторству. Меня спрашивали: я за то, чтобы жить по старинке или по-новому? Я затруднился с ответом, ведь я тогда был пламенным неофитом, мечтал о восстановлении православного образа жизни, а единственное известное мне «по старинке» было исключительно советским. Но социологи, кажется, не поняли моих затруднений, они сами не задумывались о подобном различии между православной стариной и советским ресентиментом. И кажется, мало кто замечает эту разницу и по сю пору. Пока был жив и активен, скажем, Д. С. Лихачев, размыть границу между советским и православным было намного труднее.
Конечно, можно винить во всем кремлевскую пропаганду, которая старательно ставит знак равенства между двумя предшествующими Россиями, чтобы представить нынешнюю сочетанием всего самого лучшего, что только было в каждой из них. Но ведь эта пропаганда не достигла бы успеха, если бы не обращалась к чему-то самому «нутряному» в рядовом гражданине и жителе Российской Федерации. Он чувствует себя, с одной стороны, в намного лучшем положении, чем подавляющее большинство его предков за весь период истории (нет большой войны, потребление даже в условиях низкой цены на нефть на достаточно высоком уровне, личная безопасность просто идеальна, если сравнивать с 37-м или 92-м годами).
Но он фрустрирован, он не видит никакого проекта «светлого будущего» ни для страны, ни лично для себя. Россия как общество и как страна явно не занимает на мировой арене места сверхдержавы, а ведь этот простой человек привык стойко переносить трудности, «жила бы страна родная». И вот на эту страну (как правило, не реальную, а воображаемую) он переносит все свои надежды и мечтания, причем смотрит не столько в будущее, как при коммунистах, сколько в славное прошлое. И в этом прошлом империя соединяется причудливым образом с СССР, пришедшим ей на смену, а церковь воспринимается как вечная и главная идеологическая скрепа, вторичная по отношению с государством и колеблющаяся вместе с ним.
Здесь нельзя не вспомнить и о стокгольмском синдроме, который заставляет заложника действовать заодно с террористами сначала под угрозой смерти, потом просто по привычке, а затем уже в силу собственной глубокой убежденности, что именно так и должен он поступать. Так уж устроена наша психика.
Психологи уверяют, что нечто подобное происходит с людьми, которые стали жертвами насилия в детстве. Ребенок начинает со временем воспринимать свершившееся насилие как проявление любви или как справедливое наказание за какую-то вину. Став взрослым и внешне свободным, такой человек может искать повторения привычной ситуации, становясь жертвой насилия или насильником, а порой и тем и другим одновременно. Он не умеет иначе, ему это кажется единственно верным способом существования.