А утром можно будет купить хлеба, а если повезет, и рыбы (ишь какие пруды, непременно в них водятся и линь, и тёмно-золотой, с блюдо, монастырский карась, и угорь). И Юрась приказал раскинуть табор под пятью-шестью большими дубами, буквально возле стен.
Когда под дубы натаскали сена, когда вода забурлила в горшке с капустой, поставленном на огонь, Юрась заметил, что Магдалине вроде как-то не по себе.
– Ты что, заболела?
– Есть немного.
– Тогда ложись на сено и укройся. Я тебе капусты сам принесу.
– Спасибо тебе, пане мой.
Она легла, укрывшись плащом. Ей действительно было не по себе, но не хворь послужила тому причиной. Прикрыв глаза, она слушала разговоры и… боялась. Вот вернулся с охапкой хвороста телепень Филипп из Вифсаиды.
– Что за монастырь? – безразлично спросил Христос.
– Эва… Машковский какой-то… Во имя Марфы и той… Марии.
Магдалина содрогнулась под плащом. Она знала это. Только стена отделяет его от той.
– Занятный монастырь, – сказал Христос. – Глянь, Магдалина, что на стенах.
На низкой, в полтора человеческих роста, внешней стене стояли деревянные, в натуральный рост, статуи. Пропорции были нарушены: туловища толстые, мясистые, глаза вытаращенные, головы большие. Выкрашенные в густые цвета – розовый (лица), чёрный или рыжий (волосы), синий, голубой, красный и лиловый (одежда), – статуи в большинстве своем имели раззявленные рты, и возле них что-то вилось. Наподобие дымка. Возле святой Цецилии, святых Катерины и Анны. Средь них торчал святой Николай с трубкой, так у того дымок вился над чубуком. У деревянного Христа дым кружился над прижатой к сердцу и чуть отставленной ладонью.
Рты, чубуки и ладони были летками, статуи – ульями, дымок – пчёлами.
Святые смотрели на Магдалину неодобрительно. Она не знала, бредит или нет. Вокруг истуканы, колышет ветвями дуб (а может, древо познания Добра и Зла?), свешивается и шевелился в воздухе большой лоснистый змей, похожий на толстую длиннющую колбасу.
В страхе закрыла она глаза, а открыв, увидела, что никакой это не змей, а здоровенный лиловатый угорь, которого Сила Гарнец, Иаков Зеведеев, плямкая плотоядным ртом и блестя сомиными глазками, показывает Христу. В корзинке у него было ещё несколько угрей помельче – тишком наловил в пруду.
– З-змей! Это если б та конавка дурная, Пётр… Куда ему? А тут испечь его на углях – м-мух! А копчёный же каков! Нету, браток, где закоптить. Житуха наша, житуха, вьюны ей в пузо.
«Ну и что? Существует где-то Лотр. Доселе не поймал. Можно зашиться так глубоко, что и не поймает. Целые деревни живут в пущах и никогда не видят человека власти. Можно убежать на Полесье, в страшные Софиевские леса под Оршей, к вольной пограничной страже, к панцирным боярам. Они примут. Они любят смелых, прячут их и записывают к себе».
Почему она должна из уважения к их преосвященству Лотру молчать? Надо сказать, что Анея здесь, выкрасть её либо захватить силой, по дороге вырвать из когтей лживых святош и жадного отца Ратму и сбежать к панцирным боярам. Хата в лесу за частоколом, оружие, поодаль вышка с дровами и смолой. Можно жить так двадцать-тридцать лет, подрастут дети и пойдут стражничать вместо отца. Будут великанами… А можно и через три года сгинуть – как повезёт. Увидеть издалека огни, зажечь свой, приметить, как за две версты от тебя встанет ещё один чёрный дымный султан. И тогда спуститься и за волчьими ямами и завалами, с луками и самострелами, ожидать врага, биться с ним, держать до подхода других черноруких, пропахших смолой и порохом «бояр».
Зато обычное утро, Боже мой! Ровный шум пущи, солнце прыщет в окошко, в золотом пятне света на свежевымытом полу играет с клубком котёнок. Ратма, пусть себе и не очень любимый, но привычный, свой, вечно свой, ест за столом горячие, подрумяненные в печи колдуны.
Или ночь. Тихо. Звёзды. И тот самый вечный лесной шум. Чуть нездоровится, и от этого ещё лучше. Только страшно хочется пить. И вот Ратма встаёт, шершаво черпает воду. И она чувствует на губах обливной край кружки. И Ратма говорит голосом Христа: «Попей», – и почему-то сразу тёплая, горячая волна катится по всему телу. Такая, что она от изумления чуть не теряет сознание.
А может, не от изумления?
– Ты просила пить? – сказал Христос. – Пей. Напилась? А теперь ешь. Капуста, холера на неё, такая ядрёная.
Она молчала, чтобы подольше задержать в себе всё то, что её разбудило.
– Э, да ты совсем поганая. Плохая, как белорусская жизнь. Ну, давай накормлю.
Он зачерпнул ложкой из миски. Потом она ощутила зубами мягкое и пахучее грушевое дерево, вкус горячей, живительно-жидкой, наперченной капусты. Поймала себя на мысли, что с тех времён, когда ещё живы были родители, когда сама была маленькой, не ведала такого покоя, такой благости и доверия.
– Ну вот, – проговорил он. – Спи. Зажарим рыбу – тогда уж…