Вечером предпоследнего дня случилось нехорошее с Магдалиной. Она ехала во главе войска, рядом с Христом. За ними на три версты колыхалась дорога, запруженная конными и пешими. Сколько глаз видел, горели во тьме языки факелов, слышались голоса, ржание коней, песни, смех и скрип возов.
Христос то и дело косился на неё. Сидела в седле легко и привычно. На плечи наброшен грубый плащ, как у сотен и сотен здесь. Только капюшон откинут с красивой головы. Вместо него на блестящих волосах– кружевная испанская мантилья. Странно, красота её сегодня совсем не смертоносная, а мягкая, вся словно омытая чем-то незримым. Большеглазое кроткое лицо. Словно знает что-то страшное, но всё же примирилась с этим и едет.
Она молчала. И вдруг он увидел, что глаза её со страхом смотрят куда-то вверх. Он также поднял взгляд.
На огромном придорожном кресте висел, прибитый высоко – выше наконечников копий – деревянный Распятый. В мигающем свете лицо Иисуса казалось подвижным, искривленным, дивно живым. Распятый кричал что-то звёздному небу, и от пламени факелов деревянное тело его казалось залитым кровью.
– Слушай, – помедлив, сказала она, – я была приставлена к тебе. Я следила за тобой.
– Я знал, – так же не вдруг ответил он и, увидев, что она испугана, поправился: – Я догадывался. Голуби. Потом голубей не стало. Я знал, что ты когда-нибудь заговоришь.
– Ты? Знал?
– Я знал. Не так это сложно, чтоб не угадать простых мыслей.
– Когда ты догадался?
– Я знал. Голубей не стало.
Она шумно втянула воздух.
– Брось, – промолвил он. – Для меня не тайна, что с самого начала им всё обо мне было известно.
Протянул руку и дотронулся до её волос:
– Нет вины. Ни твоей, ни моей, и ничьей вообще. Они опутали всё тут. И всё держали под топором. И всем на этой земле сломали жизнь. И тебя изувечили ложью.
Помолчал. Горела в небе, прямо над дорогой, впереди, звезда. То белая, то синяя, то радужная. Шли к ней кони.
– Никак не разберу, – тихо обронил он. – Временами мне кажется, что все они – шпионы и доносчики… откуда-то ещё. Такие они… нелюди.
– Это я уговорила тебя уйти, когда ты мог и… за глотку.
– Не хочется мне что-то никого… за глотку.
– Убей меня, – тихо попросила она. – Пожалуйста, убей меня.
– Зачем? Я же сказал, что понял недавно: ни на ком из простых на этой земле нет вины. Потому я здесь.
– Что же мне теперь делать? – почти шёпотом спросила она. – Не знаю. Да и разве не всё равно? Может, Ратма? Может, кто-то ещё? Никого нет. Распятий этих понатыкано на дороге… Вон ещё одно… Боже, это же как судьба. Ты, значит, туда? Царство Божье устраивать?
– Попробую, – глухо произнес он.
– И за ней?
– Если она жива – и за ней.
– Ослеплённый, – смежила она веки. – Святой дурень. Юрась, ты что, вот этого захотел? – Она показала на распятие. – Дыбы? Плахи? Ты знаешь, чем это кончается?
– Знаю. Но не уйду. В первый раз вижу, что они достойны. Верят во что-то лучшее, чем сами они сегодня. Не могу обмануть эту веру.
– Пропадёшь. Её не отдадут. И царства твоего не будет.
– Так.
– И летишь, бескрылый, безоружный, как бабочка на огонь.
– На огонь.
– И на смерть. И царства твоего не будет.
– Надо же кому-то попробовать. В первый раз попробовать. Ради них – стоит.
– Убежим, – голос её колотился в горле. – У-бежим, одержимый. Не ради себя. Чтоб жил… Спрячемся. Я не могу, чтоб ты… Боже, ты же по-гиб-нешь!
Она зарыдала. Он никогда не слышал, чтобы так рыдали женщины. Глухо, безнадежно, сдерживаясь изо всех сил и не в состоянии сдержаться. Так иногда, раз или два в жизни, плачут мужчины, утратив последнее счастье, попав в последнюю беду.
Только тут он понял всё, что читал в людских глазах, и протянул руки.
– Руки прочь! – со смертельной обидой за себя и за него прорыдала она.
Христос глядел в её глаза.
– Ну так… так… так… та-ак!
Он опустил глаза. Он не знал, что сказать. Да и что скажешь в таком случае? Лучше умереть, чем отказать великому. Воистину великому.
– Я не знаю, – наконец проговорил он. – Но ты не ходи. Мир страшен. Каждый человек может очень понадобиться другому.
– Я не брошу тебя.
Христос глядел на её лицо и не узнавал его.
– Я пойду за тобой незаметно. – Она накинула на голову капюшон. – Просто потому, что не могу иначе. Пойду до конца. Всё равно какого. Возможно, ты умрёшь, безоружный, бескрылый. Я не знаю, как помочь тебе. Но и покинуть не могу.
И, окончательно спрятав лицо, спрыгнула с коня, бросилась назад.
– Куда ты?! – во внезапном отчаянии закричал он.
Он хотел остановить коня, развернуться, броситься. Но плыли и плыли толпы, теснили, тянули за собой. Конь не мог плыть против них. Медленно удалялся капюшон, его закрывали плечи, щиты, хоругви, такие же капюшоны.
– Стой! Ради Бога, стой!
Но течение тысяч несло его, оттирало. Вот уже с трудом можно было различить её капюшон среди десятков таких же. Вот уже путаешь его с ними, с другими.
Всё.
И так она исчезла с глаз Юрася.
В ту предпоследнюю ночь они стали станом вокруг одинокой хаты. Обычно Христос отказывался занимать жильё, спал у костра, вместе со всеми, а тут почему-то согласился.