– Да. – Я беру мазь. –
Мы с Данкой стоим посреди блока у буржуйки.
– Помнишь, как мама в детстве кутала нас в теплые полотенца и стелила нам спать у печки? – спрашиваю я, втирая ей в кожу серу.
– У нас тоже была чесотка, – тихо отвечает она.
Наши желудки стонут, когда мы делим пополам Данкину пайку хлеба. Мы говорим шепотом, а то и вообще молчим. Я жду вместе с ней, потому что знаю: если она устанет, то сразу уйдет от печки, а я хочу быть уверенной, что мазь как следует проникла в кожу. Заботливо натирая сестру, лелея ее, я чувствую себя мамой, но только на этот раз у нас нет ни одеял, чтобы укутаться, ни фланелевых пижам. У серной мази сильный запах, но среди других телесных ароматов, в которых мы постоянно живем, он не очень заметен. Я решаю, что ей вполне можно не смывать мазь до завтрашнего вечера.
– Как ты собираешься ее смыть? – спрашивает Данка.
– Ополосну тебя из мисок.
– Я тогда не смогу есть из своей. – Видно, что ей страшно от одной мысли.
– Почему? – хочу спросить я. – Что тут такого?
Но я держу язык за зубами. Не хочу рисковать тем, что она снова откажется есть.
– Мы возьмем только мою миску, – предлагаю я, – а есть будем пока из твоей. А в воскресенье я отмою свою как следует.
На следующий вечер я набираю воду и споласкиваю тело сестры от мази. Чесотки и след простыл.
Данка с облегчением осматривает свою кожу. Где-то сбоку на периферии моего зрения проплывает ангельское лицо мамы. Слава богу, зараза не оставила никаких пятен.
Мы на поверке – ждем, пока нас пересчитают. Они ходят туда-сюда среди шеренг – считают, бьют, орут. Данка переминается с ноги на ногу, и я бросаю быстрый взгляд в ее сторону. С ней все в порядке, просто ей тяжко и голодно, как и мне. Я ободряюще дотрагиваюсь до ее руки. Она дотрагивается до моей в ответ. Это наша перекличка. Каждое утро мы стремимся обменяться молчаливым посланием: мол, со мной все хорошо.
Сегодня мы в переднем ряду. Это необычно, ведь мы всегда стараемся встать где-нибудь сзади или в середине – затеряться, быть незаметными. Когда стоишь в числе первых, труднее уследить и подготовиться к тому, что может взбрести нацистам на ум.
Вдали я вижу приближающуюся колонну. На этой дороге я раньше никогда никого не видела. Я пытаюсь сообразить. Кто же попал сегодня в этот ад? Они пытаются шагать в ногу, но не очень хорошо с этим справляются. По шеренгам проносится шепот: «Они вывезли еврейский приют».[44]
Эсэсовцы снимают с плеч винтовки. «Шагом марш!» Команды лязгают в тяжелом утреннем воздухе. Мое сердце останавливается. Я вглядываюсь в колонну. Сотни пар крохотных детских ножек шагают мимо меня, моей сестры, мимо всех женщин в лагере. Некоторые зарылись личиками в мягкие игрушки и дышат набивкой, ища утешения в этих неодушевленных предметах. Младшие держат за руки старших. Они уставились на нас своими глазами – большими, как блюдца, растерянными, как у заблудившихся ягнят. Где-то в гуще наших рядов слышен тяжелый, полный слез вздох. Должно быть, кто-то из матерей вспомнил собственное любимое дитя.
Дети с наивными лицами недоуменно разглядывают ограды, здания, взрослых. Может, они принимают нас за душевнобольных, как и я, когда впервые попала сюда? Они, наверное, не могут понять, почему столько взрослых, с виду похожих на их отцов и матерей, ничего не делают, чтобы их защитить? Как же им страшно…
Мое лицо застывает. Мне невыносимо на это смотреть. И отвернуться я не могу. Это не может быть всерьез. Зачем кому бы то ни было убивать малышей? Быстро ли они задохнутся? Или они будут кричать от страха, но никто не придет их утешить?
Эсэсовцы ведут их строем к газовой камере. Прижав к сердцу кукол и мягких зверушек, они бредут шеренгами по пятеро под конвоем эсэсовцев с винтовками и собаками. Чего боятся охранники? Что дети сбегут? Взбунтуются? У них такое правило: по пути в газовую камеру конвоируется каждая пятая шеренга с обеих сторон колонны, а правилам они следуют исправно. Они не хотят, чтобы их видели, чтобы правда вылезла наружу. Но нам она известна. Мы узнали ее далеко не сразу, но сейчас никаких сомнений не осталось, и свидетельства налицо: пропитанный дымом воздух и пустой двор после селекции. Они не потерпят, чтобы что-то нарушило их планы. У немцев бытует поговорка: «Порядок есть порядок». И их к этим правилам словно клеем прилепили.
Я стою там призраком. Ангельские личики, побелевшие суставы крохотных пальчиков – мне некуда деваться от них. Я еле сдерживаю слезы гнева. Душа моя вопиет: «Стойте! Остановите это безумие! Это же маленькие дети». Я сжимаю зубы и закрываю глаза.