– Спасибо, что спасли мне жизнь, – шепчу я девушкам, чьи лица мне незнакомы, и, выйдя наружу, чтобы староста не узнала, где я скрывалась, крадусь через лагерь. Ослепшая на левый глаз, я пробираюсь вдоль стенок, стараясь держаться в темноте, до нашего блока и проскальзываю на койку к Данке. Она обнимает меня и крепко прижимает к себе.
– Ах, Рена! Что же теперь будет?
– Не знаю. – Мы всю ночь не размыкаем объятий и лежим, всхлипывая и дрожа от ужаса. Вот и все. Мне конец. Других мыслей у нас нет. И мы ничего не можем с этим поделать – лишь вцепиться друг в дружку в последний раз. Мои зубы стучат от холода, это холод страха, страха само́й смерти. Свобода уже так близка – и вот надо же. Данка останется одна на свете, когда староста со мной расквитается. Мы не спим. Поверку мне не пережить.
Черно-серо-лиловый глаз заплыл и ничего не видит. Данка пытается приложить грязь, но к глазу больно прикасаться. Мы встаем в самый дальний ряд. Староста с воплями и руганью расхаживает спереди.
– Все, кому известно, кто пытался вчера вечером украсть картошку, должны немедленно ее выдать. Если я обнаружу, что кто-то утаивает информацию, – убью вместо нее. Кто украл картошку? – Все стоят не шевелясь. Никто не издает ни звука. Эсэсовка ходит по рядам, пересчитывая узниц и пытаясь отыскать меня. Она наверняка видела мое лицо и знает, что я – та самая из
Я стараюсь не дрожать, стараюсь быть мужественной ради сестры.
– Лучше сдайся сама! Лучше выйди!
Никто не произносит ни слова, никто меня не выдает. Эсэсовка подходит к нашему ряду, пересчитывает нас, разглядывает, пытается меня найти. Внезапно меня обволакивают спокойствие и теплота. Я ощущаю на щеке легчайшее покалывание, словно кто-то касается моего лица.
Эсэсовке осталось до меня всего несколько узниц.
Эсэсовка глядит на меня и, сосчитав, отворачивается. Данка облегченно вздыхает.
Каждое утро я ощущаю на щеке теплое покалывание, когда мимо моего опухшего, черно-синего глаза шагают эсэсовцы. Каждое утро я у ворот вожусь с телами, и каждое утро я прохожу мимо старосты незамеченной.
Сколько это может продолжаться? Шесть дней я прячу свой глаз от убийцы, шесть дней она меня не узнаёт. Может, они не видят меня, ослепленные предубеждениями, ведь мы все для них на одно лицо? Или за этим стоит какая-то великая тайна, которая больше ненависти?
2 мая 1945 года.
Четыре утра. Пять утра. Шесть…
С тревогой мы выходим на свет новой зари, гадая про себя, какой очередной фокус задумали наши тюремщики. Поверку никто не проводит. В лагере никого – лишь мы да одинокий охранник на вышке. Никаких эсэсовок, никаких начальниц, никаких лагерных старост. Мы стоим посреди лагеря, поглядывая на вышку и раздумывая, что дальше. Этот охранник – единственная преграда между нами и волей, но его ружье нацелено прямо на нас. Я смотрю на часы. Десять. Сколько еще ждать? Ведь по ту сторону ворот нам улыбается свобода.
Какая-то женщина с дочкой решают, что они достаточно наголодались, и отваживаются. Они бегут через лагерь к куче картошки – единственной оставшейся здесь еде. Выстрел. Девочка падает.
Ее мать заходится криком и, проклиная Бога, рвет на себе одежду. Никто не смеет подойти, чтобы утешить ее. Второй выстрел пробивает ей горло.
Их тела пятнами лежат на роковой картошке. Сладкий вкус свободы во рту превращается в горечь.
Эсэсовец слезает наконец с вышки и исчезает.
В одиннадцать итальянцы из лагеря, расположенного дальше по дороге, кричат нам из-за оград:
– Мы свободны!
У них есть резиновые перчатки и кусачки. «Вперед! На штурм ворот!» Они перекусывают проволоку с током, проделывая в ограде прореху достаточного для нас размера. Я хватаю Данку за руку и тащу ее сквозь ограду. Руки у нас в крови от колючек на проволоке, которую приходится раздвигать. Мой свитер цепляется за одну из них. Но я не останавливаюсь. Мне наплевать.
И вдруг мы на дороге. Мы жмуримся, не веря глазам. К нам идут солдаты в темно-зеленой и более светлой форме – русские и американцы.
– Мы на воле! – Мы все рыдаем и обнимаемся. – Мы свободны! – Мое сердце как камень посреди реки слез.