Китайцы затем могли использовать имя и очерк такого солдата в антиамериканских радиопрограммах, которые транслировали не только на весь свой лагерь, но и на другие лагеря для военнопленных в Северной Корее, а также на захваченные американцами южнокорейские территории. Внезапно оказывалось, что ни в чем не повинный солдат «осознанно и добровольно сотрудничает с врагом, в его интересах, во вред своему государству», т. е. оказывался «коллаборационистом». Зная, что он написал злополучный очерк без особого принуждения, человек менял представление о самом себе, чтобы соответствовать ярлыку «коллаборационист», что часто выливалось в более тесное сотрудничество с врагом. Таким образом, как пишет доктор Шайн, «большинство солдат сотрудничало с противником в то или другое время, совершая поступки, которые казались самим солдатам тривиальными, но которые китайцы ловко обращали к собственной выгоде… Китайцам это особенно хорошо удавалось, когда в ходе допроса они добивались разного рода признаний» (Schein, 1956)[30]
.Думается, идейное расслоение населения в постсоветской России во многом можно объяснить закономерностью, выявленной Чал-дини. Лишь у немногих представителей политически-вовлеченной интеллигенции политические убеждения были результатом серьезных и осознанных рассуждений. Кроме того, нельзя сказать с полной уверенностью, не было ли их теоретизирование желанием подвести рациональную базу под эмоциональный выбор. Основная часть населения оказалась во власти стихийно образовавшихся ментальных ловушек, приковавших людей к «коммунистическому», «демократическому», «националистическому» или любому иному лагерю.
Когда я был ассистентом, на кафедре работал профессор Б. Ф. Плющевский – человек интересной биографии. Он был сыном репрессированного «военспеца», офицера царской армии, петербуржского дворянина, перешедшего на службу советской власти. Отец его был репрессирован по «делу Тухачевского», а сам он с матерью вынужден был уехать в Среднюю Азию, где жизнь их была весьма трудной. Профессор рассказывал о том, что приют они нашли в бедной хижине, а спастись от крайней нищеты помогло только каким-то чудесным образом привезенное из Ленинграда пианино. Пианино у состоятельных местных граждан почиталось редкостью. За него удалось выручить некоторые средства, позволившие не умереть с голоду. Несмотря на пережитое, профессор не растерял аристократических манер, которые весьма ярко контрастировали с общей «рабоче-крестьянской» атмосферой, царившей на историческом факультете провинциального университета. В общем и целом профессор, безусловно, осознавал, что судьба и советская власть обошлась с ними несправедливо. Но даже в разгар Перестройки, когда критика советского строя достигла максимального накала, он не позволял себе высказываться в антисоветском духе. Меня тогда это удивляло: бояться было уже нечего, да и не выглядел проф. Плющевский испуганным. Почему же он сохранял верность «коммунистическим идеалам», с которыми у него, как казалось, не было ничего общего? Теперь я думаю, что он прежде всего желал оставаться последовательным. Он сделал успешную карьеру ученого в советское время. И хотя занимался он историей XIX в., избежать в процессе защиты докторской диссертации реверансов в сторону «классиков марксизма-ленинизма» он не мог. А раз марксистские методологические принципы были заявлены в его научной работе, то менять их ему не позволяло воспитание. Он оставался верным себе даже тогда, когда причина, вынудившая его вступить на эту дорожку, уже исчезла.
Наконец, последний факт, на который бы хотелось обратить внимание читателя в этой главе, заключается в том, что механизмы формирования авторитета не универсальны и полностью зависят от культуры, которой они порождены, и в рамках которой функционируют. Лучше всего эта тема была разработана представителями отечественной школы потестарно-политической этнографии, родоначальником которой был упомянутый выше Л. Е. Куббель.