– Владыка, когда речь идет о важных вещах, не следует придавать им большого значения, и дело кончится хорошо. Выдвижение патриарха не стоит того, чтобы портить себе кровь.
Цимисхий немного успокоился. Но когда он увидел из-за занавеса этих Божьих помазанников в митрах, в длинных волосах, в черных рясах, с золотыми крестами на тучных животах, эти надменные физиономии, спокойствие его оставило, на него повеяло из зала чем-то жутким и зловещим. Они-то знают, как прижать и унизить царя… Презренные твари, приходящие в ужас от писка мышей, они не в первый раз умели сгонять царя с престола.
Он знал, что они презирают его, знают все подробности гибели Никифора и то, что заточение любимой Феофано явилось следствием его трусости перед ними. И то, что они в душе и между собой смеются над его уступчивостью к ним и над отменой указов Никифора, – тоже знал. И страх, смешанный с негодованием, вошел в него с такой силой, какой он не испытывал ни в один из самых опасных моментов на поле боя.
– Мой милый Василий, я волнуюсь, – сказал он паракимо-нену. – Если бы я не зашел так далеко, я бросил бы к их ногам царскую корону и удалился бы с моей Феофано в азиатское поместье ловить рыбу и охотиться на серн. Я не уважаю самого себя за эту робость перед этим лицемерным сбродом.
– Смотри только на меня, владыка, когда будешь сидеть на троне. Это утвердит твое спокойствие. Бояться тебе нет причины. Я рассадил в зале митрополитов, подкупленных мною и ожидающих от нас еще больших милостей, я рассадил их с таким расчетом, что они будут подниматься в разных местах зала и держать речь за того, кого мы порекомендуем. Это самые грамотные и нахальные митрополиты, я их уже прорепетировал и настропалил. Я им приказал брать слово и говорить первыми и долго, чтобы другим, более строптивым и против тебя настроенным, не хватило времени. К тому же я разгласил через верных митрополитов, что все, неугодные василевсу, немедленно после совещания будут водворены в самые глухие и отдаленные от столицы обители… на покаяние.
Я думаю, что у многих, здесь сидящих, уже от страха зуб на зуб не попадает. Кому охота срываться с насиженных мест на другой день после произнесенной речи. И, кроме того, три тысячи моих домашних рабов вооружены и стоят наготове. Дворцовая гвардия предупреждена, и если высокочтимое сборище священных особ будет нам мешать, мы не выпустим его на волю живым до тех пор, пока они не поклянутся служить нам верой и правдой…
– Добро, Василий. Ты меня ободрил.
И вот Иоанн на троне. Утомительны эти пышные и пустые церемонии. Полились гимны, протяжные звуки серебряного органа, приветствия царю, произносимые выспренным тоном, по раз навсегда принятому тексту; скучные чтения паракимонена, излагавшего причины, побудившие царя встретиться с иерархами, восхваления Полиевкта. Не любивший ни гражданских, ни церковных прений и полагавший все достоинство правителя лишь в одних военных успехах и подвигах, Иоанн явно томился на троне: к помпезности он еще не успел привыкнуть. Он встрепенулся только тогда, когда ввели в зал желаемого ему кандидата в патриархи. Это был монах Василий, подысканный паракимоненом.
Монах стоял недалеко от трона, и император хорошо мог разглядеть его. Мочалкой свалянные волосы на голове и в бороде, слезящиеся глаза в белесых нагноениях, взгляд исступленного идиота. Из-под дырявого подрясника выглядывало нагое, в веригах тело, кое-где в струпьях. Монах стоял избоченясь, не шевелясь, угрюмо опустив голову книзу и выпятив вперед изможденные синеющие локти рук, сложенных на животе. Тихий настороженный шепоток, точно отдаленный ветерок, пронесся по залу. Некоторые лица исказились миной отвращения или негодования. Сидящие близ монаха зажали носы и от него брезгливо отвернулись.
Цимисхий тоже стал его разглядывать пристально и ощутил запах гнилого тряпья и нечистого человеческого тела. И чтобы заглушить тошноту, сошел с трона и сказал, искусственно себя воодушевляя: