Я расскажу о трех замечательных подростках, красочно выделявшихся среди других, — Петре Кроле, Евгении Бугаевском и Семене Липкине.
Самым значительным из этой троицы был, наверное, Петр Кроль.
Благородная печать истинного космополита явно проступала в полуеврейском-полупольском Петином облике. Невысокий, худощавый, остроносый, с живой, немного захлебывающейся речью, он выделялся среди всех какой-то жертвенной привязанностью к поэзии и удивительным в таком возрасте знанием мировой литературы. Он не пошел в институт — институт ему просто не был нужен, он и так превосходил многих преподавателей не только пониманием, но и обилием фактов, вмешавшихся в его голове. Когда нам требовалось уточнить, что написал в такой-то пьесе Шекспир, или Шиллер, или Лопе де Вега, или Кальдерон, или Гольдони, или Гюго, мы спрашивали у Пети — это было проще, чем искать в книгах. Не помню, знал ли он другие языки, но отдельные канцоны Данте он читал на итальянском, какие-то строфы Франсуа Вийона — на старофранцузском (наверное, выучивал отрывки в оригинале). Вийон, если не ошибаюсь, был его любимым поэтом.
Когда в фантастическом рассказе «Мертвые живут» я описывал сидящего в тюрьме давнего (и юного) французского поэта, я придал ему черты Петра Кроля — его лицо, его глаза, его лысоватую голову, его манеру разговаривать, его страстную увлеченность стихами. Я даже растрогался. Мне показалось, что так я смогу сохранить образ моего замечательного, так трагически погибшего друга.
В те годы Петя писал стихи почти ежедневно. Его соученик Борис Ланда (с ним, прошедшим через всю мою жизнь, я еще не был знаком) их записывал — скоро накопилась целая амбарная тетрадь. Наивные по содержанию, они уже тогда отличались той свободой формы, той легкостью изложения, которая отличает настоящего художника. Он, начинающий, уже был мастером. В Москве мне говорили, что Осип Мандельштам предвещал ему большое поэтическое будущее.
Абсолютно лишенный зависти, Петя радовался успехам товарищей даже больше, чем своим. Как-то он прибежал ко мне домой и, возбужденный, потребовал, чтобы я немедленно пошел с ним в «Перевал»: сегодня там читает стихи Аркадий Штейнберг, этого замечательного поэта просто нельзя не послушать. Я, разумеется, пошел.
Штейнберг явился с красивой и нарядной девушкой — она держалась в шумной сутолоке перевальцев так, как и должна держаться особа, сознающая свою незаурядность. Незаурядным выглядел и Штейнберг: хорошо одетый (в отличие от нас с Петей), сдержанный, внушительный. Мы услышали три больших стихотворения — «Верона», «Франсуа Вийон» и о декабристах (не помню названия).
Штейнберг начал с того, что встал в картинную позу. Голос его зазвенел.
Он вообще хорошо играл тоном. Последнее признание идущего на казнь Вийона прозвучало глухо и скорбно:
А начало стихотворения о декабристах было окрашено нескрываемой иронией:
После чтения Штейнберга окружили взбудораженные поклонники, а сияющий Петя воскликнул:
— Что я тебе говорил? Замечательно, правда?
Стихи были действительно сильные, к тому же прозвучали очень энергично. Штейнберг вскоре исчез — вместе с девушкой. Я еще долго жалел, что мне так и не удалось с ним познакомиться.
Петя прожил в Одессе года до 1932-го (или 1933-го?), потом перебрался в Москву. Мы встречались не только на литературных сборищах, но и дома — он ко мне приходил.
А вот я был у него только раза два. Они жили вчетвером — родители, сестра и Петя. Это была очень нестандартная семья. Не знаю, где работал отец, — но они всегда нуждались. Впрочем, Петины родные и не стремились к зажиточности — тогда мне казалось, что им это просто не нужно. То, что для других было чрезвычайным, здесь считали обычным.
Когда умерла мать, ее тело не один день лежало в квартире — отец не мог расстаться с женой. Во всяком случае, так говорил Петя — и не удивлялся. Он вообще не видел в жизни ничего странного — он жил среди странностей. Только хорошие стихи его поражали: нет, до чего же здорово!
Петя был уже взрослым, но нигде не работал. Он органически не мог этого делать — если, конечно, под работой понимать хождение на службу, перевешивание номерков, посещение профсоюзных собраний, получение зарплаты. Он был трудоголиком — но особого рода: непрерывно размышлял о литературе, читал и писал стихи, спорил о них. Пробавлялся случайными заработками, питался случайной едой, носил случайно доставшуюся одежду — и казался вполне довольным, а иногда и счастливым.