Заслуживает внимания гипотеза о том, что Автор сам – сознательно – «разбавил» свои еретические рассуждения вполне благочестивыми репликами, чтобы уберечь от преследований ортодоксов свою Книгу и себя самого. По-видимому – даже и не на первый взгляд – эта гипотеза наиболее близка к истине. Она, например, хорошо объясняет, почему вставки Второго редактора сделаны на редкость неумело, неуклюже, откровенно и даже вызывающе выпадая из контекста. Согласно этой гипотезе, Второго редактора не было вообще: его дописки принадлежат самому Автору, который позаботился и о том, чтобы в Книге имелось кое-что и из религиозной премудрости, и о том, каким образом не вводить в заблуждение этими дописками читателя, близкого ему по духу, способного отделить подлинный текст от рассчитанной на ортодоксов «шелухи». Именно поэтому эта ненужная «шелуха» видна в тексте, что называется, невооружённым глазом. Однако в таком, частично «отредактированном» самим Автором виде, Книга, вероятно, попала в руки Первого редактора, который решил, что религиозной премудрости в ней всё-таки недостаточно, да и хорошо бы добавить кое-что на другие темы (вставки VII-9, VII-29) – что он и сделал – своим характерным языком, что в конце концов привело к путанице, установлению чисел редакторов, идентификации вставок и т.п.
Что касается точки зрения, согласно которой Автор находился под влиянием сразу двух афинских школ – стоиков и эпикурейцев – вследствие чего он так и не смог выработать цельного мировоззрения и Книга получилась эклектической, – она, без сомнения, имеет право на существование. Влияние стоиков и эпикурейцев – сложный вопрос, но сводить только к этому противоречия Книги было бы неверно. Без сомнения, Автор, как и любой образованный иерусалимлянин той эпохи, был – хотя бы и в общих чертах – знаком и с учением стоиков, и с учением эпикурейцев. Но в результате этого знакомства элементы философского учения эллинов сплавились в творчестве Автора в нечто совершенно самостоятельное, в корне отличающееся и от эпикурейского, и от стоического миропонимания. Элементы античной философии почти неузнаваемо переплавились в совершенно особое мировоззрение, в рамках особого еврейского менталитета, который во многом отличен от эллинского и даже противоположен ему. Основное в философии стоицизма – твёрдость и невозмутимость духа, у эпикурейцев – наслаждение жизнью и безмятежность; у тех и других – достаточно отстранённое, умозрительное отношение к исповедуемым ими истинам. У Автора же – безнадёжность, безысходность, отчаяние («Тщета без смысла, – всё тщета!» – XII.8); впечатление, при котором Книга, задуманная и начатая как нормальный философский трактат, совершенно незаметно, неуловимо оборачивается поистине криком отчаяния, поэмой о чудовищности Смерти и Небытия, о вопиющем безразличии Бога, о жестокости и необъяснимой абсурдности управляемого им мира. Одна только XII глава Экклезиаста – это потрясающее, не имеющее в литературе никаких аналогов описание смерти, смерти вообще, смерти как катастрофы, личностного Апокалипсиса, ожидающего всех и вся. При таком ощущении тема Бога должна была задевать Автора неизмеримо болезненнее, мучительнее, неотвязнее, чем какой-нибудь безличный и очень мало касающийся человека стоический Фатум. Дело не в советах проводить жизнь в покое и веселье – это только малые «крохи» стоицизма и эпикурейства, попавшие в Книгу; акцент совсем в другом: Книга, её содержание – это трагедия, выражение трагедии, отображение трагедии бессмысленности мира. «Перед лицом» у Кох̃е́лета была их отечественная Книга Иова, где с предельной остротой и болью всё те же «проклятые» вопросы: о безразличии, бездействии, несправедливости Бога. Такого накала теологической мысли, таких метаний ни стоицизм, ни эпикурейство даже отдалённо не знали. Поэтому было бы, по меньшей мере, неуважением по отношению к Автору сводить некоторые – позволю себе сказать, во многом надуманные – из противоречий Книги Кох̃е́лет просто к плохо переваренной мешанине из элементов философии древних эллинов.