Я — руины зданий, которые никогда не были ничем, кроме этих руин: кому-то, посреди строительства, надоело думать о том, что он строил.
Не будем забывать ненавидеть наслаждающихся, потому что они наслаждаются, презирать веселых, потому что мы сами не сумели быть такими же веселыми, как они… Эта ложная мечта, эта слабая ненависть — лишь грубоватый и грязный пьедестал земли, на которую она опирается; на нем, надменная и единственная, возвышается статуя нашей Тоски, темный лик, который смутно окутывает тайной непроницаемая улыбка.
Благословенны те, кто не доверяет жизнь никому.
62.
Обыденное человечество — впрочем, другого и нет — вызывает у меня физическую тошноту. Порой я настойчиво усиливаю эту тошноту, почти вызывая рвоту, чтобы ослабить позывы к ней.
Одна из моих излюбленных прогулок в те утренние часы, когда я боюсь заурядности наступающего дня, словно человек, боящийся тюрьмы, — это когда я медленно прогуливаюсь по улицам до того, как открываются магазины и склады, и слышу обрывки фраз, которые группы девушек, юношей или тех и других вместе роняют, словно милостыню иронии в невидимой школе моих открытых раздумий.
Это всегда одна и та же последовательность одних и тех же фраз… «И тут она говорит…», и интонация выдает ее намерение посплетничать. «Если это был не он, значит, это был ты…», и голос отвечающего начинает возражать, но я его уже не слышу. «Ты сказал, да-да, сказал…», и голос портнихи пронзительно утверждает: «Моя мама говорит, что не хочет…» «Я?», и изумление юноши, который несет ланч, завернутый в вощеную бумагу, меня не убеждает и, судя по всему, не убеждает и замаранную блондинку. «Наверно, это было…», и смех трех из четырех девушек рядом с моим ухом, непристойность, которая ‹…› «И тогда я встал перед этим типом и прямо ему в лицо — прямо в лицо: „Ну и, Зе…“», и бедолага врет, потому что начальник конторы — я понимаю по голосу, что вторым участником спора был начальник конторы, которого я не знаю, — не оценил его выпад болтливого гладиатора на арене между письменными столами. «Тогда я пошел курить в туалет», — смеется коротышка с темными заплатами на седалище.
Другие, которые проходят в одиночестве или вместе, либо не говорят, либо говорят, а я их не слышу, но все голоса ясны мне благодаря своей интуитивной и ломаной прозрачности. Я не осмеливаюсь рассказать — не осмеливаюсь рассказать это себе даже в письменной форме, даже если потом порву написанное — то, что я видел в случайных взглядах, в их невольном и низменном направлении, в их гнусных пересечениях. Не осмеливаюсь потому, что, когда провоцируешь приступ рвоты, нужно спровоцировать только один.
«Этот тип был таким толстым, что даже не видел лестницу». Я поднимаю голову. Этот паренек хотя бы описывает. А эти люди лучше, когда описывают, чем когда чувствуют, потому что ради описания они забывают о себе. У меня проходит тошнота. Я вижу этого типа. Вижу его фотографически. Даже невинный жаргон меня оживляет. Благословен ветер, обвевающий мне лицо, — этот тип такой толстый, что даже не видел, что у лестницы были ступеньки, — возможно, лестница, по которой человечество восходит, пыхтя, толпясь и спотыкаясь о равномерную ложность покатости по эту сторону подъезда.
Интрига, проклятие, словесное бахвальство тем, чего недостало смелости сделать, удовлетворенность каждого несчастного червяка, облаченного в бессознательное сознание собственной души, немытая сексуальность, остроты, похожие на обезьянью щекотку, ужасающее незнание о собственной ничтожности… Все это производит на меня впечатление чудовищного и низменного животного, невольно сотворенного из грез, из влажных корок желаний, из пережеванных остатков ощущений.
63.
Вся жизнь человеческой души — это движение в полумраке. Мы живем в сумерках сознания и никогда не уверены в том, чем мы являемся, или в наших предположениях о том, чем мы являемся. В лучших из нас живет некая суетность, а в мире есть ошибка, размаха которой мы не знаем. Мы — нечто происходящее в антракте спектакля; иногда, через некоторые двери мы видим то, что, возможно, является всего лишь декорациями. Весь мир неясен в смятении, как голоса в ночи.
Я только что перечитал эти страницы, которые пишу с настойчивой ясностью, и у меня возникают вопросы. Что это и для чего? Кем я являюсь, когда чувствую? В чем я умираю, когда существую?
Как тот, кто с большой высоты пытается разглядеть жизнь в долине, я тоже созерцаю себя с некоей вершины и сливаюсь со всем в неразличимый и запутанный пейзаж.
Именно в такие часы, когда душа летит в бездну, мельчайшие подробности гнетут меня, как прощальное письмо. Я постоянно чувствую себя на пороге пробуждения, моя собственная оболочка причиняет мне страдания, отгоняя выводы. Я бы с радостью закричал, если бы мой голос куда-нибудь долетал. Но я охвачен сном, который переходит от одних ощущений к другим, подобно череде облаков, что окрашивают в разные цвета солнца и в зеленые тона полутемную траву просторных полей.