Затылок не ломило: похмелье расплылось в бесформенную тяготу всего организма. «Приедет ли Генеральный? — задался вопросом Буряков. — Или опять надул?» Как бы там ни было, рабочий день когда-нибудь кончится. И он возьмет курс вон на те столики, откуда с самого утра веет сладостным чадом шашлыков. И выпьет две кружки ледяного пива. Первую — залпом. Вторую без спешки. Даже, может быть, три.
Что-то брезжило в мозгу, но путалось. Кончик нитки никак не хотел выловиться из бесформенного комка.
Листья шумели, теснились книжные киоски, толклись покупатели. Воздух казался то рыжим, то сизым. Откуда-то слева доносился дальний стук неустанного движка. Что-то происходило: люди толклись, несло шашлычной вонью. Где-то там продавали холодное пиво.
Текла жизнь.
«Что — жизнь? — с ненавистью подумал вдруг Буряков. — Что — действительность?»
Пройдет десять минут — что он вспомнит об этом? Как воняло горелым мясом? Как этот жирдяй в шляпе покупал неубиенный справочник садовода-огородника?!
Туман, морок, тени, путаница, миражи.
Если собственная похожа на дым, что сказать о жизни вообще?
Вдруг в памяти всплыло: «В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу. Было так сыро и туманно, что насилу рассвело; в десяти шагах, вправо и влево от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона…».
Откуда это? Начало «Идиота»? Неужели еще помнит? Но ведь…
— Что?
— Сигаретой не угостите?
— Да, да…
Вытряс.
— Спасибо.
— Не за что.
Рассеянно сунул полупустую пачку в карман. Оглянулся. Что-то он думал сейчас такое… что-то важное.
Ушло.
Зато снова всплыл Сучасный…
Вот все его жалеют — мол, бедняга.
А за что жалеть? — гребет деньги лопатой.
Когда-то Буряков у него учился. Его труды по античности вызывали громкие похвалы — они сияли тем сдержанным светом, что может явиться только после многолетних раздумий. Разумеется, эта слава не покидала узкого круга специалистов. В ту пору — лет пятнадцать назад — профессор был беден, как церковная крыса.
Потом бац! — инсульт. Кое-как выжил. Но охромел, окосел, закартавил, зачавкал… Левую ногу волочил как деревянную. Говорили, что работоспособной у него осталась только примерно пятая часть мозга…
Может, и врали, кто их знает.
Буряков вспомнил, как однажды тайком наблюдал за ним. Они столкнулись в студийных залах одной радиостанции. То есть что значит столкнулись? — Буряков профессора приметил, а тот — нет. В ту пору Сучасный уже был автором издательства «Замок», Буряков редактировал, они активно работали, печатали неуклонно раскручивавшиеся романы… пришел настоящий успех, профессора осаждали толпы безумных поклонниц. Зачем в тот раз оказался на радио Сучасный, Буряков так и не узнал. Самого его пригласили в какую-то пятнадцатиминутку рассказать о новых книгах.
Вероятно, Сучасный тоже дожидался, когда позовут в студию. Но он, в отличие от Бурякова, не терял времени даром.
Сбоку от кресла стояла его палка. Левая рука висела недвижной плетью. Зато правая действовала вовсю: ни на секунду не прерываясь, Сучасный крупным детским почерком писал в тетради двойного формата — писал строку за строкой, строку за строкой, строку за строкой. Останавливался он, только чтобы перевернуть страницу. После чего, не потеряв ни одного мгновения, продолжал без устали наворачивать круглые вавилоны успевающего второклассника…
Больше всего Бурякова поразило выражение перекошенного лица. Сращение двух античных масок: левую часть занимала трагическая, правую — комическая, в целом же оно, будто вылепленное из мертвой глины, было совершенно неподвижным. Казалось, что и глаза не живут, а только изредка моргают.
…В конце аллеи справа показался разъездной минивэн издательства.
Сбавил скорость, свернул, покатил ко второму подъезду.
Вадик помахал рукой из-за стекла.
Буряков растоптал окурок, легко сбежал по ступеням и быстро пошел к машине, заранее готовя лицо к радостной и заботливой улыбке.
Часы
Понимаю, что ничего оригинального в этом высказывании нет: метро я не люблю.
Турникеты минуешь более или менее независимо, но уже эскалатор вторгается в твое личное пространство случайными толчками дробно сбегающих.
А в набитом вагоне и вовсе стискивают хуже, чем сигарету в полной пачке: ногти обломаешь, пока выцарапаешь.
Особенно раздражает, если тащишься по совершенно никчемному делу. И делом-то нельзя назвать. Глупость одна.
Но все равно: громыхай свои девять станций. Главное — глаза куда-нибудь упереть.
Несколько минут я смотрел на девушку у дверей. Она стояла спиной, отражение бледного лица дрожало, расплываясь, и ртутно вспыхивало, когда вагон пролетал мимо одной из ламп, что развешены в туннелях. Ухо, полузакрытое краем берета, затылок с забранными кверху темными волосами, поднятый воротник черной куртки. Отражение дрожало и плыло, и, в общем-то, трудно было понять, как выглядит ее лицо на самом деле.
Лампы шмыгали белыми мышами. В глубине туннеля их растворяла черная вода.
Может быть, мы могли бы познакомиться… понравиться друг другу. Кто его знает: даже полюбить.