— Ох, Данилыч, ну и хитёр ты, бес! — облегчённо выдохнула Екатерина и, подойдя к старому полюбовницу, сама крепко поцеловала его в губы.
— Нельзя, матушка, никак нельзя! — Данилыч сразу вскочил и задом стал пятиться к двери, словно учуял за спиной петровскую дубинку.
Екатерина посмеялась на сию смешную позитуру всесильного фаворита и снова обернулась к окну. Там, на мокрых крышах, справляя мартовские свадьбы, отчаянно мяукали кошки.
СУД ЦАРСКИЙ И СУД БОЖИЙ
Всё улыбалось царевичу в этот погожий мартовский день 1718 года, когда крепкий зимний возок по ещё крепкому мартовскому насту скользил по петербургской дороге вслед за царским поездом. Небо было высоким, синим и ясным, солнышко уже пригревало по-весеннему, и всё самое страшное, казалось, уже позади: батюшка дал ему полное прощение, а в Санкт-Петербурге Ждёт скорая встреча с Ефросиньюшкой. А как разрешится она от бремени к лету, тотчас отправятся они в его подмосковную вотчину Рождественное и будут жить там тихо — ладком да мирком! Словно страшный сон, остались позади и покаяние в Кремле перед батюшкой, и предсмертные крики колесованного Кикина. Отец всю дорогу был с ним добр и милостив, часто приглашал для разговора в свой возок. Одно только странно: сказал, что жить в Петербурге царевич будет в доме флотского капитана Шилтинга, где прежде жил пленённый при Гангуте шведский адмирал Эреншильд.
— Там чисто и прибрано, а у тебя во дворце полный разор! Чаю, ключник твой и камердинер на пару разорить тебя постарались.
Отцу царевич не перечил и согласился жить в чужом доме, хотя сие было и не без диковины. Но тогда это казалось неважным — главное, что батюшка дал полное прощение. Не кто иной, как сам Пётр Андреевич Толстой, первым подошёл к нему на почтовой станции в Торжке, отозвал в сторону и передал свой недавний разговор с царём:
— Когда бы не его духовник Яков Игнатьев и не злодей Сашка Кикин, Алексей николи не рискнул бы на такое неслыханное зло: бежать к цесарю! — объявил мне сейчас государь. И ещё добавил: — Ой, бородачи! Всему злу корень — эти старцы и попы; отец мой имел дело с одним бородачом Никоном, а я с тысячами[18]
. Бог — сердцевед и судья врагам!— И что же ты ответил батюшке? — прямодушно спросил Алексей. Его обрадовало уже то, что недавний его судья вновь превратился, кажется, в друга.
Пётр Андреевич хитренько взглянул на царевича и хихикнул:
— Я что, куда царь, туда и я. Прямо сказал: «Кающемуся и повинующемуся — милосердие, а врагам царя пора пощипать перья и поубавить пуха!»
Толстой не признался, что царь закончил тот разговор зловещими словами: «Подожди! Всем им крылья подрежу, скоро-скоро!» Не то чтобы Толстой щадил чувства Алексея, а просто не хотел его тревожить раньше времени: «Эвон, дурак, как в батюшкино прощение поверил, всей душой веселится. Но дай срок, вернётся царевич под кров Тайной канцелярии, всё одно вернётся!»
При остановке царского поезда в селе Яжелбицы, что сразу за Валдаем, Пётр пригласил сына зайти вместе с ним в большую кузню.
— У здешнего кузнеца я однажды добрый плуг выковал! — добродушно сказал Пётр. — Посмотрим, над какой вещью мастер ныне работает.
Старый кузнец и впрямь был за работой. Двое здоровенных сыновей помогали ему выправлять и чинить лемехи — село готовилось к весеннему севу.
— Здорово, мастера! — весёлым баском приветствовал их Пётр, который был всегда рад застать людей за нужной работой.
— Здравствуй, батюшка царь Пётр Алексеевич! — Старик узнал царя, но не бухнулся на колени, а поклонился глубоко в пояс: по всему видно, знал себе цену.
— Здорово, Семён, как живётся-можется? — Чувствовалось, и Пётр относился к старому кузнецу с большим уважением. Мелочишку нужную правим, государь! — Кузнец показал на угол, загромождённый земледельским орудием.
— Какая же сие мелочишка? Сев — это хлеб, а хлеб — всему голова! Дай помогу! — Пётр отодвинул в сторону одного из подмастерьев и ловко выхватил из выдающего горна раскалённый лемех. Подмастерья стали стучать по нему тяжёлыми молотами. У Петра в этот миг было такое же сосредоточенное выражение лица, как и у других кузнецов.
«И к чему сие? Разве то царское дело — стучать молотом в кузне?» — снова всё возмутилось в Алексее, и он, как ему казалось, незаметно вышел из кузницы на свежий воздух.
Под весенним солнцем ослепительно сиял ещё укрывающий землю белоснежный покров, но местами снег уже синел, подтаивал. С деревянных наличников свисали длинные сосульки. Алексей отломил одну из них, пососал, дабы отбить стоящий во рту привкус кузнечной гари.
Отец, должно быть, сразу заметил уход царевича. Вышел скоро, угрюмый, без недавнего радостного оживления, прошёл мимо Алексея, будто его и не видел! Весь дальнейший путь до Петербурга царь с ним больше не разговаривал.