«Нет времени на раздумье. Собирайте детей. – В этот момент к Элизабет вернулась ее решимость, и она твердо посмотрела мне в глаза. – Вы ничего не теряете, а только получите шанс спасти своих детей. Я дам вам знать, когда можно будет выходить»…
Мое сердце билось так сильно, что я боялась, что оно выдаст нас, сначала когда водитель закрывал борт грузовика, и когда охрана на воротах осматривает содержимое кузова, и даже когда мы проезжали через ворота. Спрятавшись за ящиками и накрывшись тряпьем, мы с детьми покидали это страшное место. Впереди была неопределенность, и, возможно, нас ждала мучительная смерть, но я была благодарна Богу за этот шанс.
…Я не могу сказать, сколько дней мы шли по лесу, шарахаясь от каждого шороха и сжимаясь в комок даже он неожиданного крика какой-то птицы. Дети уже даже не плакали от голода и усталости, а хрипели. Я поочередно несла на руках то Эмилию, то Эрнеста, а Отис помогал мне с Адалией. А потом наступила темнота…
В себя я пришла от того, что кто-то ударял меня по щеке:
«Kim jesteś?»[11]
Сквозь туман я разглядела лицо пожилого мужчины, который тряс меня за плечо:
Czy to wasze dzieci? Nie bój się, nie zrobię ci nic złego[12]
…Мне не хотелось погружаться в воспоминания. Правда, передо мной постоянно вспыхивали ощущения товарищества тех лет и разбитые мечты о наших идеалах. Но одновременно мне хотелось, чтобы это прошлое оставалось непотревоженным воспоминаниями.
Я бросил потрепанную школьную тетрадь на сиденье рядом с собой и закрыл глаза, пытаясь успокоить дыхание. Чтение отняло у меня силы, так, как если бы я слишком быстро поднялся на крутую гору. Чтение заняло у меня весь трансатлантический перелет, и я устал. Но безжалостная память не давала расслабиться, подкидывая отчетливые воспоминания о Хелене Ханнеманн. Образы хлестали глаза, как яростные и мстительные удары кнута. В тот вечер второго августа тысяча девятьсот сорок четвертого года я последний раз подошел к бараку, где располагался детский сад. Все-таки это была гениальная идея – детский сад в концентрационном лагере! Пусть попробуют обвинить нас в том, что мы не заботились о детях, даже в таких условиях. Сносные условия, еда, игрушки, чистые постели, нянечки, преподаватели… Конечно, это против моих правил, но я решил дать одной из них еще один шанс. Убедить, что ей – арийке – не место в этом цыганском племени.
В лагере царила почти гробовая тишина, лишь изредка нарушаемая лаем собак. Я приоткрыл дверь и вдруг услышал, как кто-то поет. Через секунду я узнал голос Хелен Ханнеманн. И песню тоже узнал: так в детстве меня убаюкивала мама. Колыбельная? В лагере? Определенно она потеряла разум. Ну что ж, тем лучше. Не заходя в барак, я прошел мимо.
А буквально через полчаса и весь цыганский лагерь превратился в сумасшедший дом, полный криков и мольбы. Мои люди раздавали цыганам хлеб и колбасу, чтобы убедить их в наших благих намерениях и в том, что мы перевозим их в другой лагерь. Но, похоже, никто из заключенных в это уже не верил.
К тому времени, когда грузовики подъехали к воротам и повернули к крематорию, крики стихли, а стенания уступили место безмолвию смерти.
На Аушвиц снова опустилась тишина.
Эпилог
…иногда реальность бывает жестока
Мне не хотелось погружаться в воспоминания. Правда, передо мной постоянно вспыхивали ощущения товарищества тех лет и разбитые мечты о наших идеалах. Но одновременно мне хотелось, чтобы это прошлое оставалось не потревоженным воспоминаниями.
Я бросил потрепанную школьную тетрадь на сиденье рядом с собой и закрыл глаза, пытаясь успокоить дыхание. Чтение отняло у меня силы, так, как если бы я слишком быстро поднялся на крутую гору. Чтение заняло у меня весь трансатлантический перелет, и я устал. Но безжалостная память не давала расслабиться, подкидывая отчетливые воспоминания о Хелене Ханнеманн. Образы хлестали глаза, как яростные и мстительные удары кнута. Я до сих пор вижу, как ее уводят солдаты в тот вечер второго августа тысяча девятьсот сорок четвертого года. Цыганский лагерь превратился в сумасшедший дом, полный криков и мольбы, но она оставалась безмятежной, как будто просто выводила своих детей на прогулку в парк. Мои люди раздавали цыганам хлеб и колбасу, чтобы убедить их в наших благих намерениях и в том, что мы перевозим их в другой лагерь. Но Хелен просто взяла еду, помогла своим детям забраться в грузовик и велела им медленно съесть последнее в их жизни угощение.
Мне не хотелось подходить к ней близко. Ее мужество действовало на меня каким-то необъяснимым образом, наполняя меня сомнениями в своих убеждениях. Я наблюдал за ней издалека. Когда машина тронулась, Хелен прижала к себе самых маленьких. Другие заключенные вопили и причитали, а она запела колыбельную. Ее голос обволакивал этих несчастных существ и успокаивал их. К тому времени, когда грузовик подъехал к воротам и повернул к крематорию, крики стихли, а стенания уступили место глубокой тишине смерти.