Солнце находилось за моей спиной, его тусклый свет заливал кабину. В темно-синем небе поблескивали звезды. Я узнал созвездия Стрельца и Скорпиона, красную точку Антареса.
На мне красный скафандр пилота. Теперь воздуха на Марсе хватает для того, чтобы летать, но уже в нескольких сотнях ярдов над поверхностью дышать нечем.
Рядом сидел зеленый скафандр второго пилота. Он бы не пустовал, если бы я был общительнее или просто соблюдал регламент полетов. Скафандр то и дело покачивался и слегка подпрыгивал.
Я испытывал жутковатое ощущение, а ведь любитель уединения, которым я являюсь или притворяюсь перед самим собой, должен был бы чувствовать себя по-другому. Но марсианский пейзаж даже призрачнее ландшафтов Аравийского полуострова или американского Юго-Запада – одинокий, прекрасный, проникнутый идеей смерти и безграничного простора, и это временами пробирает.
В памяти всплыли строчки какого-то старого стихотворения: «…и мысли странные звенят в ушах – о жизни прежней, прожитой до этой»[151]
.Мне приходилось сдерживаться, а так хотелось наклониться вперед, заглянуть в смотровой щиток зеленого скафандра и убедиться, что сейчас внутри никого нет. Ни худого мужчины. Ни высокой стройной женщины. Ни черного марсианского колеоптероида с сочленениями как у краба, которому скафандр нужен не больше, чем он скафандру. Ни… да можно ли сказать, кого еще?
В кабине было очень тихо. Тишина только что не звенела. До этого я слушал станцию «Деймос», но сейчас дальняя мини-луна уже ушла за южный горизонт. В радиопередаче обсуждали, как можно оттащить Меркурий от Солнца и превратить его в луну для Венеры, придав при этом вращение обеим планетам, чтобы всколыхнуть плотную, дымную, раскаленную атмосферу Венеры и сделать ее пригодной для жизни.
«Пусть сперва с Марсом разберутся», – подумал я.
Но почти сразу в голову пришла следующая мысль: «Нет уж, как по мне, Марсу лучше оставаться безлюдным. Я ведь поэтому сюда и прилетел. На Земле стало некуда ступить, и поглядите, что из этого вышло».
И все-таки временами на Марсе даже такому закоренелому одиночке, как я, хочется компании. Если, конечно, есть уверенность в том, что сам можешь выбрать себе компанию.
У меня снова возникло навязчивое желание заглянуть внутрь зеленого скафандра.
Вместо этого я осмотрелся. По-прежнему одна только тянущаяся к закату пыльная пустыня: почти идеально ровная и при этом темно-розовая, как залежалый персик. «Как персик, розовый и без изъяна… Весь мрамор – цвета персика в цвету, как вызревшее красное вино…» «Да что это за стихотворение?» – изводился я.
На соседнем сиденье, почти что под зеленым скафандром, дрожа с ним в такт, лежала пленка: «Исчезнувшие церкви и соборы Терры». Понятно, что старые здания вызывают у меня неизменный интерес, и потом, некоторые гнезда или ульи черных колеоптов поразительно напоминают земные башни и шпили, даже в таких деталях, как стрельчатые окна и аркбутаны, причем настолько живо, что архитектуру этих странных созданий, которые, несмотря на свой человекоподобный интеллект, очень походят на общественных насекомых, предлагали считать подражательной – возможно, возникшей при помощи телепатии. Во время последней остановки я просматривал книгу, выискивая хоть какие-нибудь сходства с колеоптниками, но потом внутреннее пространство одного из соборов навеяло воспоминания о Мемориальной часовне Рокфеллера в Чикагском университете, и я вытащил пленку из проектора. Именно в часовне Моника, писавшая в университете кандидатскую по физике, оказалась в то ясное июньское утро, когда термоядерный взрыв начисто уничтожил южную оконечность озера Мичиган, – а мне не хотелось думать о Монике. Точнее, мне хотелось этого слишком уж сильно.
«Что есть, то есть, да и мертва она, мертва давно…» И тут я вспомнил, что это за стихотворение! «Епископ заказывает себе гробницу в церкви святой Пракседы» Браунинга. Вспомнилось, но с чего вдруг?! Может, на пленке было изображение церкви Святой Пракседы? Шестнадцатый век… умирающий епископ просит своих сыновей о роскошной до нелепости усыпальнице – фриз с сатирами, нимфами, Спасителем, Моисеем, рысями – и в то же время вспоминает об их матери, своей любовнице…
«И ваша мать – так высока, бледна, глаза ее, казалось, говорили… Завидовал старик Гандольфи мне: такую красоту заполучить!»
Роберт Браунинг и Элизабет Баррет и их великая любовь…
Моника и я и наша так и не случившаяся любовь…
У Моники глаза тоже говорили. И она тоже была высокой, стройной и гордой…
Может, если бы мне хватило характера или хотя бы сил, я бы нашел, кого полюбить после нее – новую планету, новую девушку! – и не хранил бы бессмысленную верность старой любви, не обхаживал бы одиночество, увязнув в силках полусна, жизни-в-смерти на Марсе…
«Глухою ночью, час за долгим часом, все вопрошаю: „Жив я или мертв?“»