Да, человек единожды рождается и единожды умирает! Ноги сами выбрали дорогу, сами перешли вброд высохшую речку, а глаза указывали: где купался мальчонкой, где ловил у берега усачей, где ставил приманку из жмыха. Он вышел в луга, пахнуло выгоревшей нескошенной люцерной. Захотелось побежать домой, схватить косу и, размахивая ею, зашагать от одного края луга к другому… И вот он принялся косить — косить каждым своим шагом. Небо давило облаками, по спине ручьями тек пот, во рту горчило. Дышло выкосил весь луг, ноги вынесли его на пригорок: перед ним открылся нивяной простор Овечьего родника — аж до самых холмов.
Он перевел дух, боль маленько отпустила, глубоко в грудь вливался родимый воздух. Громадное кооперативное поле было убрано, жнивье волнистым укосом сбегало вниз по оврагу, и Дышло двинулся вперед, стараясь распознать то место, где когда-то была его нива. Повернул влево, здесь было большое поле Курдовских; нет, не Курдовских, а деда Неделчо; свернул и побежал вправо — стерня хрустела под ногами. Где-то рядом с шумом снялась стая ворон, он услыхал хлопанье крыльев, короткий, отрывистый грай и поднял голову к небу. «О господи, где же моя нива! Что-то места не признаю…» Там, в Рисене, стоя у транспортерной ленты, в облаке пыли, он мыслями уже вернулся на свою ниву, уже нашел ее, а здесь вот никак не может. Он опять вернулся в Рисен, опять встал на развилке, опять махнул шоферу, чтоб тот остановился, опять молчал в кабине — думал о ниве и о том, как бы успеть добраться…
…Он метался по сжатому полю то туда, то сюда — наконец-то он остался совсем, совсем один. И воронья стая улетела, и солдаты ушли, и матери его, Жейны, не было на свете, не могла она ему подсказать, где же их нива. Дышло вспомнил мать — маленькую, круглолицую, с кроткими, голубыми, как у него, глазами, легкой походкой и едва слышным голосом. Ее прозвали Тихой Жейной…
А груша? Куда девалась груша?!
Дышло закружился на одном месте, и облака закружились. Дальние кусты и деревья сбежались со всех сторон и обступили его. Он хотел было вырваться, пригнулся к земле, сделал два шага, будто искал чей-то след… увидел свою тень и ткнулся в нее… Перевернувшись на спину, он понял, что больше ему не встать, и поискал глазами ветви груши. Вспомнил, как приходил сюда с Алишко, — он тогда уже знал, что отведет его к Лесовику, а тот собаку застрелит. Груша и тогда была здесь, она накрепко вросла корнями в его сердце. Его вдруг обуял страх: что, если он не нашел места и теперь умрет где-то посреди убранного кооперативного поля? И только вороны разыщут его, чтоб выклевать глаза… Он зажмурился, повторяя: «Только не глаза, только не глаза!..» Пот ручьем побежал по спине, словно все это время он косил люцерну и только сейчас отшвырнул косу, — он видел, люцерна рядами лежала у него под ногами.
Он открыл глаза, и небо упало в них вместе с облаками, прозрачной белизной и дальними синими глубинами. Он услышал свое сердце, оно билось слабо, с перебоями, где-то в висках; вот замолчало, потом снова подало голос. И мать его, Жейна, присев рядышком, склонилась над ним и запела колыбельную; она подняла домотканую люльку, повесила на грушу — на самый нижний, самый крепкий сук — и закачала ее, тихо выговаривая слова песни, а Дышло, еще не знавший белого света, заслушался. Рука его ослабла, и он выронил карандаш, которым подписал заявление, выпустил горло Лесовика, выпустил собачий поводок, выпустил ручки плуга и мешки с зерном. Колыбельная песня превратилась в тихий родник, который забил из его груди и ручейком потек по потрескавшейся борозде, обегая твердые комья земли.
Генерал наткнулся на него на другое утро. Тело отвезли на телеге в село — Дышло проделал тот же путь, которым ушел, только в обратную сторону. Въехав в распахнутые ворота, он не увидел лозунга, который все еще висел на створке: «Почему?»
— Почему? Почему он там оказался? — причитал Лесовик, сразу как-то одряхлев. — Почему отправился к Овечьему роднику? Что ему там нужно было?..
Спас молчал, Генерал тер глаза. Бабка Воскреся подошла к телеге, посмотрела в лицо умершего и сказала:
— Как что? Дак его же мамка, Тихая Жейна, родила на ихней ниве, под грушей. Подошло время помереть, вот он и вернулся, чтоб не отдавать богу душу на чужой земле.
Генерал вздохнул. Лесовик хотел было возразить, но голос его не слушался. Спас кашлянул и перевел пристальный взгляд с лица умершего на его пустой дом. Бабка вытерла губы покойного черным платком и сказала:
— Чего стоите? Лесовик, поди поставь воду. Я обмою его.
УБОРКА КУКУРУЗЫ