Короче, наклюкались братья-славяне, включая всех буровиков, до положения риз, и я трижды приложился к таёжному коктейлю из холодной родниковой воды со спиртом. Когда он кончился, буровики ушли, а геологи принялись за своё — терзать карты и разрезы, крыть всех и вся по матушке, отстаивая каждый с пеной у рта свою, единственно верную гипотезу происхождения и строения неубитого месторождения. Особенно ожесточённые споры вызвало место заложения следующей скважины. Спорили-спорили, ни до чего не договорились и решили, устав и окосев вдупель, бурить там, где я указал, за поперечным разломом. А я сижу молча на краешке скамьи, слушаю, и так мне стало грустно и тоскливо, что хоть вой на скважину. Нет моего Уголка, нет Хозяйки горы, нет бессонных ночей, нервных метаний, изматывающих профильных наблюдений, нет надежд и сомнений, ничего не осталось, кроме месторождения, которое ушло в чужие умы и руки.
— Кстати, — интересуюсь у Короля, — как будет называться месторождение?
Он весело хохотнул:
— Рано думать об этом. С Нового года поставим дополнительно две буровых, пробурим, тогда и определим, понадобится ли название. А ты как бы окрестил? — любопытствует.
— Лопуховским, — громко ржёт Кузнецов, но я не реагирую на пьяный трёп.
— Я бы, — предлагаю скромно, — назвал Новогодним.
— Точно! — снова орёт Дмитрий. — Назовём? — обращается к главному обзывале.
Тот тоже пьяно ржёт:
— Так тому и быть.
Всю обратную дорогу утомившиеся первооткрыватели успокоенно дремали, а меня дрёма не брала. Почему-то вспомнился Радомир Викентьевич, вся наша слаженная жизнь, вечерние разговоры, которые я, лопух, воспринимал в пол-уха и в пол-извилины. Очень хотелось верить, что сегодня-то он был бы мной доволен, и от этой мысли на душе полегчало, и тоска ушла. Много ли надо счастливому человеку? Хорошая работа и мир в семье — и всё это у меня есть.
Вернулись в вечерней темноте, в седьмом часу. Заскочил в пенал, схватил подарки и рванул к Маше, которая должна была вернуться ещё вчера, но почему-то не пришла к отложенному мужу, не отметилась, как полагается любящей жене. Но мы — не гордые, мы сами заявимся и порадуем и подарками, и визитом, и месторождением. Врываюсь в дом, кричу с порога:
— Ма-а-ша?
— А-у-у! — откликается. Слава богу, приехала. Сбрасываю кожух и валенки куда попало и вхожу в нашу комнату. Маша сидит в любимом мной детском халатике, почти закрытая, но вся угадываемая, и расчёсывает косу.
— Привет, — здороваюсь и целую, как и полагается в приличных устоявшихся семьях, в щёчку. — Ты когда прикатила?
— Вчера, — отвечает спокойно, полуоборачивается и чуть кривит пол-давно не целованные губы: — Но я так устала… — Понимаю…что ж, причина веская. — Как ты думаешь, — спрашивает задумчиво, — не обрезать ли мне ненавистную косу. Сейчас их никто не носит, сразу видно, что из деревни.
— Не смей! — запрещаю. — Будешь как все — чего хорошего? А с косой сразу бросаешься в глаза, особенно, в мужские, мои, например. — Она, польщённая, довольная, что не как все, смеётся грудным воркующим смехом, поддразнивает, интерес к себе подогревает. Только зря, меня к ней подогревать не надо, даже про лимонник забыл забытьём. — А я тебе, — улыбаюсь, радуясь, что сейчас обрадую, — подарки принёс.
— Покажи, — соскакивает со стула, чуть не завалив его, — люблю подарки. — Кто же их не любит… кроме меня. Я их терпеть не могу, потому что чувствую себя в чём-то ущербным, как нищим, которому подают, да и отдариваться надо.
— Это тебе от Радомира Викентьевича, — и кладу на стол синенькую коробочку. Она, затаив дыхание, осторожно открывает, и я вижу, как свет тёмно-синих глаз соединяется с лучами синих камней. Непроизвольная улыбка раздвинула полные девчачьи губы, на щеках появился лёгкий румянец, явно видно, что профессор угодил. Торопится выдрать свои медные висюльки с бледными стёклышками, вставляет горную синь, бежит опрометью к зеркалу. Я увидел её там, отражённую, и обалдел — до того невеста похорошела, что хоть сейчас под венец. — Ну, Маша, — говорю, не в силах отвести глаз от портрета, — сегодня ты в новогоднюю синюю ночь будешь сногсшибательной синью. Подожди-ка, — и тороплюсь в прихожую, хватаю бурочки-каурочки и — назад, кричу в дверях: — Закрой глаза! — Она, улыбаясь и взволнованно дыша — высокая грудь так и ходит, так и хочется прижать, повинуется, а я тихо ставлю снежные скороходы у её босых ног в разношенных тапках. — Можно! — командует кудесник, и её открытые глаза становятся до того большими, как у Мадонны Рафаэля, что аж страшно. — Это, — тихо сообщаю, — от меня. — Она, продолжая заворожённо улыбаться, спинывает тапки далеко в сторону и всовывает голые ноги в белую мечту любой женщины. Покрутила ногами, сидя и рассматривая, как сидят на ноге и как выглядят, встала, прошлась осторожно, примериваясь к каблучкам, потом выпрямилась, грудь вперёд, подбородок вверх, и засеменила походкой киношной дивы, вихляя оттопыренным задом. Так бы и схватил, стиснул в объятиях, да не пришлось, сама кинулась мне на шею и целует прямо в обветренные губы.