В воскресенье Соловьева пришла раньше и вызвалась помочь с обедом. Опять свитер, джинсы. На треть выбившиеся волосы, пучок на затылке весь расплылся. В какой-то момент, зайдя на кухню за чаем, Жуковский застал ее одну – мать в своей комнате гремела банками, искала что-то. Соловьева резала морковь. Неумело, крупно. Оранжевые буйки раскатывались по деревянной разделочной доске. Запах сырой моркови, напоминающий запах ржавой воды, перебивал все остальные, даже уже нашинкованного лука-слезогонки. Когда Жуковский зашел, девушка задумчиво держала острый нож над оттопыренным мизинцем.
– Хочешь отрезать палец?
Не повернулась, ответила не сразу.
– Я недавно прочитала статью о людях, которые любят причинять себе боль. Режут, истязают до глубоких рубцов. Дескать, они так наказывают себя за что-то. Но это неправда. Автору, который писал статью, надо было получше подумать. Ничего они не наказывают. Просто боль затмевает собой все остальное. Ничто больше так не действует. Только боль заставляет прекратить думать то, о чем без конца думаешь.
– Так что с тобой случилось?
Пожала плечами.
– Провели, как дурочку. Вынудили сделать кое-что.
– Тебя обманули? Кто?
Принялась кромсать морковь дальше. Потом взглянула на Жуковского, задумчиво покрутила лезвием, ловя солнечного зайчика.
– Самое ужасное, Андрей Андреевич, есть микроскопическая вероятность, что я совершила не глупость, не мерзкую подлость, а что-то вроде самопожертвования ради… ну, высокой цели, скажем так. Вроде как тот художник, про которого я вам говорила. И вот я все не могу решить, кто я: идиотка или Зоя Космодемьянская.
Мать возникла с пыльной бутылкой вина, торжествующе подняла ее вверх:
– Настоящее французское! Подруга из Прованса привозила. Алевтинушка, я патриотка, но только не в том, что касается вина.
За обедом мать разговаривала только с Соловьевой, не сводила с нее влюбленных глаз. Будто сына тут и не было. Она надела темно-синее платье с кружевным воротничком, брошь, начистила туфли на каблуках. Тщательно расчесала короткие седые, просвечивающие на свету волосы. Жуковский даже уловил знакомый запах духов – за три года, пока мать ими не пользовались, они настоялись и превратились в ядреный концентрат. Анна Иоанновна то потчевала гостью, то, торопясь, рассказывала о бесчисленных событиях своей жизни. Дошло и до этого:
– Когда я была в твоем возрасте, Алечка, я приняла решение никогда не выезжать из Медвежьих Гор. И до сих пор не нарушила обета.
Соловьева, перемещавшая еду слева направо, с удивлением посмотрела на Анну Иоанновну.
– То есть вы никогда не видели ничего, кроме этого городка?
Жуковский не раз наблюдал реакцию людей на признание матери и подозревал, что та всякий раз получает удовольствие от изумления на лице собеседника.
– Да. Я считаю, здесь есть все, что нужно. Для того чтобы жить. Работать. Для того чтобы узнавать мир и людей.
– Но ведь это скучно, – сорвалось у Соловьевой, и Жуковский мысленно пожал ей руку. – Провести в одном месте всю жизнь. Зачем? Есть столько разных интересных мест.
– А кто сказал, что не должно быть скучно? – Анна Иоанновна отпила вина. – Да и мне тут скучно бывает редко.
И это сказала мать, которая совсем недавно дошла до того, что могла целый день не двигаться с места и смотреть в одну точку в пространстве.
– Мама считает трусостью, слабостью желание большинства людей уехать, менять города, мотаться по свету. Все, что нужно, считает она, есть рядом, только руку протяни.
– Да, это мой принцип.
– Глупый принцип, – сказал Жуковский. – И отец так считал.
– Все принципы глупые, Андрюша, но надо какой-то выбрать и держаться его.
– Ну почему глупый. Мне так не кажется. – Соловьева с интересом посмотрела на Анну Иоанновну. – В этом есть что-то захватывающее.
– Я вовсе не осуждаю других людей, Алюшка, – мать встрепенулась, обрадовалась поддержке девушки. – Каждый волен выбирать. Как там у Кушнера?
Мать начала, а Соловьева закончила:
Взглянули друг на друга понимающе, а Жуковский почувствовал что-то вроде… ну не ревности же, конечно, досады.
– Мам, я смотрю, ты оставила фальшивку?
«Зима в Дугино», постер, который он купил в музее, все еще висел на стене.
– Знаешь, Андрюша, она мне по-прежнему нравится. Только, конечно, надо закрасить имя Грабаря. А то как-то неудобно. У меня где-то был штрих. На столе в моей комнате.
– Я принесу, – Соловьева поднялась.
Спустя несколько минут девушка закрасила «подпись» Грабаря белой тонкой линией.