В следующем абзаце («Мы разве с тобой уговоры какие делали?») Толстой позволяет Василию Андреичу в прямой речи, обращенной к Никите, прокомментировать их отношения: «Мы – по чести. Ты мне служишь, и я тебя не оставляю». (Мы знаем, что это неправда, потому что всеведущий автор нам только что об этом сообщил.)
Далее нас впускают в мысли к Василию Андреичу, что позволяет увидеть, как он обращается с только что произнесенной им ложью: он «был искренно уверен, что благодетельствует Никиту». Из-за этого возникает Василий Андреич не злодейской разновидности. В смысле, не вот такой: «Василий Андреич запросто врал, потому что Никита – крестьянин, а дуракам-холопам Василий Андреич врал без зазрения совести». Василий Андреич, сознательно врущий Никите, – не тот же самый, кто не вполне осознает, что врет. Ему б хотелось на двух лошадях ехать: и обманывать, и видеть себя благодетелем. Он лицемер, иначе говоря, и, как все лицемеры, не догадывается об этом.
Далее Толстой дает Никите возможность впрямую ответить Василию Андреичу на его утверждение о честном уговоре: «…кажется, служу, стараюсь, как отцу родному», – заявляет Никита. (Мы в этом сомневаемся. У Никиты тут свой небольшой шкурный интерес.)
Наконец, нам показывают мысли Никиты (пространство большей честности), где подтверждается: он «очень хорошо понимал», что ему морочат голову. Однако отдает себе отчет, что предъявлять свое ви́дение обстоятельств без толку и «надо жить, пока нет другого места, и брать, что дают».
Итого пять сдвижек точки зрения в трех абзацах: (1) объективная правда (посредством всеведущего рассказчика), (2) внешнее поведение Василия Андреича (через его словесное обращение к Никите), (3) внутренняя позиция Василия Андреича (через его мысли), (4) Никитино внешнее поведение (через его ответ Василию Андреичу), (5) внутренняя позиция Никиты (через его мысли).
Усвоение стольких сдвигов восприятия обычно требует от читателя некого дополнительного усилия – своего рода налог на читательское внимание. Но тут мы едва замечаем, зачарованные толстовской «фундаментальной точностью восприятия». Когда попадаем в ум персонажа, обнаруженное там кажется нам и знакомым, и правдивым. У нас самих случались подобные мысли, и потому мы их принимаем, а результат – ви́дение ситуации, которое кажется голографическим и боговым.
Еще один пример этого подхода – в конце стр. 24, где Василий Андреич и Никита собираются во второй (и последний, роковой) раз выехать из Гришкина:
На словах «Ну уж погодка» мы оказываемся в уме Василия Андреича.
В следующих двух абзацах: в уме «хозяина-старика».
В последнем абзаце этой главы: сперва мы в мыслях у Петрушки. Затем переключаемся на Никитины. И, наконец, в последних двух строках, подобно логическому завершению (ч. т. д.!) и смертному приговору, Толстой / всеведущий рассказчик подводит черту: «Так что никто не удержал отъезжающих».
Итого: пять точек зрения на четыре абзаца.
Но верить нас подталкивает не только вот это движение от ума к уму. Подталкивает нас то, что Толстому удается проделать, когда он входит к тому или иному персонажу в пространство ума: он впрямую сообщает нам обнаруженные там факты. Никаких суждений, никакой поэзии. Незатейливые наблюдения, не более, – они, разумеется, суть разновидность
Иначе говоря, мы считаем Толстого нравственно-этическим исполином именно потому, что у него есть
Фокуснику вообще-то незачем распиливать ассистентку надвое: достаточно того, что со стороны оно так смотрится, – то недолгое время, пока идет номер, с учетом того преимущества, что публика размещается на некотором расстоянии и отдает себе отчет, что наблюдает иллюзию и готова подыграть.
Публика – это мы, и мы готовы подыграть, поскольку по некой причине нам нравится наблюдать, как кому-то из наших собратьев удается довольно сносно изображать Бога, рассказывая нам попутно, как Бог видит нас, если Он существует, и что Бог думает о том, как мы поступаем.