Он возвращается быстро; зелий несколько, одно противнее другого на вкус, но Римус даёт воды — запить, что-то ещё делает в комнате (не видно из-за свесившегося пыльного полога), а потом подходит снова, чтобы наложить согревающие чары на одеяло. Это не жар, а тепло, уютное и обволакивающее.
Прижать это тепло к животу оказывается большим облегчением, и зелья начинают действовать.
— Она делала так для меня, — сам не зная, зачем, говорит Сириус и уточняет, потому что Римус просит объяснений взглядом. — Мать.
Римус приподнимает брови и присаживается с краю, раз Сириусу приспичило поговорить.
— Твоя мать не казалась мне… ну, знаешь. Способной на такие вещи, — говорит он мягко.
Сириус горько улыбается.
— Она меня обожала. Я был её любимым ребёнком, — это очень больно признавать. — Потакала мне во всём… И пела. На ночь.
Он замолкает, но мысли не перестают течь в тягостное русло. Регулусу было трудно, чёрт возьми, очень трудно — он вынужден был заслуживать то, что на Сириуса изливалось щедрым густым дождём. Самовлюблённым засранцем — вот кем мать воспитывала его на самом деле. Маленьким высокомерным поганцем, уверенным в собственной исключительности, в бесспорности своих желаний и устремлений. Вот сама и виновата.
— Честно говоря, я не понимаю, как можно применять Непростительные к ребёнку, которого на самом деле обожаешь, — говорит Римус, всё ещё очень аккуратный и мягкий.
Сириус задумчиво поправляет одеяло, не зная, как объяснить. Да, Блэки из поколения в поколение увлекались Тёмными искусствами, некоторые из-за этого конкретно слетали с катушек, но это не значило, что нормой была жестокость по отношению к членам семьи. Наоборот. Семья была неприкосновенна всегда, вне зависимости от отношений в ней. Пожалуй, они с Беллой разрушают этот принцип с первой войны, но когда они были детьми, игра шла по заведённым правилам. Что бы там ни рисовал себе Римус, мать никогда не причиняла ему физического вреда. Орала, запрещала писать Джеймсу, третировала насчёт одежды и причёски, это да…
Порыв что-то Римусу доказывать тем удивительнее, что он до сих пор не готов ей простить разрыв, назревший гораздо раньше, чем он ушёл из дома. Но, может быть, это как раз и есть безусловный рефлекс защищать семью вне зависимости от того, кто с кем находится в личных конфронтациях.
— Непростительные, да, — в конце концов произносит Сириус. — Но всего раз, и это даже не Круциатус. И она всё равно не справилась.
Римус молчит, но его лицо красноречиво.
Конечно, всё и так давно понятно. Да, неприкосновенность разума и свободной воли неоспорима; да, Империус — это тоже насилие. И то, что мать всё-таки не смогла контролировать его, всё-таки её не оправдывает, пусть даже дело было не в том, что ей не хватило сил.
В одиннадцать у него не помещалось в голове, в чём проблема. Как может цвет школьного галстука перевесить всё — что вообще от него зависит?! А зависело самое главное: русло, в которое перельётся родовая мощь, накопленная поколениями.
Его пытались образумить. Гайки закручивались постепенно, не враз, но Сириус не был бы собой (маленьким поганцем, уверенным в собственной исключительности…), если бы не бунтовал всё ярче. В его шестнадцать мать прибегла к последнему средству, но неизбежно облажалась — и он хлопнул дверью, как думал, в последний раз, не понимая, почему его считают предателем рода, если на самом деле тот, кто чувствует себя жестоко преданным — это он сам.
И вернувшись домой через столько лет, он увидел в глазах матери ужасную, растерзывающую боль. Сожалела ли она о том, что сделала, или о том, каким он стал, — силу этой боли питала её огромная, окровавленная любовь.
Римус смотрит на него так, будто ему ужасно жаль, «Это не любовь», — говорят его глаза, и кажется, он хочет протянуть руку и коснуться волос Сириуса. Тот не отводит взгляда от неподвижных пальцев с выпуклым пунктиром шрамов, замерших на одеяле, и предполагает с кривой улыбкой:
— Сентиментальный трёп — это побочка зелий?
Римус чувствует момент и мгновенно перестраивается на деловой лад: перестало ли болеть; попроси Энди тебя посмотреть, такие вещи требуют внятной терапии, а не симптоматической скорой помощи; давай, отдыхай.
Ближе
Несмотря на больной желудок Сириус продолжает время от времени с Римусом пить. И он благодарен, что Римус не вынимает ему мозг через ноздри нравоучениями. Он, конечно, сначала прищуривается неодобрительно, но молча уважает выбор — а выбирать легко. Между здоровьем и Римусом? Очень легко.
Хочется быть ближе, как раньше. Но, видимо, Сириус разучился дружить. Алкоголь помогает быть легче, откровеннее, искреннее. Может быть, Римус это понимает, и именно поэтому не возражает. Может быть, ему самому нужно немного расслабляться, чтобы говорить о себе.
Они редко набираются сверх меры — может, только пару раз, когда речь заходит о Джеймсе. Виски не гасит боль и сожаления, но, по крайней мере, оказывается возможным плакать об этом у Римуса на плече.
В этот раз на повестке дня мадера: Тинта Негра, но, в общем, звучит прилично.