С определенной точки зрения можно все же сказать, что случай этот нарушил тонкое равновесие, сохранявшееся до тех пор в нашем квартете, но не так, как опасался того Розендорф, а совсем иным образом. Если раньше были моменты, когда после спора об интерпретации Розендорф на правах первой скрипки единолично выносил решение — ведь в конце концов ответственность за мелодический рисунок ложится главным образом на него, — то теперь у нас в квартете два центра, с которыми приходится считаться: первая скрипка и альт. Нередко Розендорф уступает желанию Эвы. Я не могу, да и не хочу объяснять такое его поведение. Может, это тяга одаренного юноши к темной стороне жизни или чувство вины, охватывающее прямого человека, когда он обнаруживает, что в его душе еще не отстоялось то, что он называет своими духовными ценностями. Да мне вообще безразлично, что это такое, но я имею право разозлиться, если человек, столь тонко чувствующий, как Розендорф, так умеющий обижаться, не ощущает, как смешна его бескорыстная готовность встать на сторону Эвы, даже когда она не права. Ему так важно понравиться этой женщине, разыгрывающей перед нами Пресвятую деву, что он подчас считает необходимым обижать меня, единственного в нашем квартете, кто не пытается выпятить себя за счет других, — а ведь кто лучше Розендорфа знает, что виолончелист, который не привык, как я, постоянно держать в узде тягу к соревнованию, найдет тысячу и один изысканный способ, чтобы перекрыть первую скрипку. Такой человек, как он, должен был бы больше ценить того, кто, обладая мощным звуком, сдерживает в себе естественное стремление заговорить в полный голос. Если бы во мне была вульгарность, я смог бы играть наши дуэты таким образом, что рядом с виолончелью звук его скрипки показался бы слезливым писком… Ну да ладно. Нет смысла копаться в этом. Это была ошибка, верно, но не более того. Снята одна завеса с лица фройляйн Штаубенфельд, так ведь и за теми, что остались, она еще многое может скрыть. А ей, как видно, есть что скрывать.
Не стану утверждать, будто теперь, когда мне известно, на что она способна, если запереть ее в комнате с племенным жеребцом, которому под силу удовлетворить ее ненасытные аппетиты, я знаю Эву вдоль и поперек и в ней не осталось ни единого темного уголка, в который бы я не заглянул. Не говорю, что я понял эту женщину и читаю в ней, как в открытой книге, — если воспользоваться выражением Марты, а она человек умный и проницательный, хотя и ее подводит глупая уверенность в том, что люди, ей знакомые, не могут ее удивить (в этом причина того, что так легко утаить от нее все, что хочешь). Я исхожу из предположения, что у фройляйн Штаубенфельд есть тайны, которые навсегда останутся скрытыми и после того, как мы переиграем с нею весь репертуар камерной музыки. Не думаю я также, будто отмеченное выше противоречие между стремлением к ясности выражения и грубыми вожделениями — это воистину противоречие, которого человеческое чувство не может примирить. Я хорошо знаю, что человек — существо крайне сложное, я и сам не святой, и я был не прочь переспать с поклонницами, которых настолько волновала моя игра, что они были готовы отплатить мне другими играми. Не могу я также сказать, будто был влюблен в каждую из них, и потому я не судья Эве Штаубенфельд, не намерен призывать ее к порядку. Меня возмущает не ее порочность, а ее ханжество. И еще духовное ожесточение, если можно так определить ее поведение с этим русским парнем. Женщина может делать со своим телом все, что ей в голову взбредет, этого я не оспариваю. Но издевательство над мужчиной, который не сделал ей ничего дурного и, видно, обходился с нею в те три дня, что она стерла из календаря, как нельзя лучше, — оно свидетельствует об адской ненависти ко всему мужскому полу. Ведь всякий, кто хоть издали видел, как этот парень ей поклоняется, как пожирает ее голодными глазами, не может не почувствовать в ее нарочитом игнорировании его существования не только сжигание мостов, но и низкую месть мужчине, видевшему ее голой, слышавшему ее сладострастные стоны, будто он виноват в том, что она выбрала именно его, чтобы сбросить бремя инстинктов, долгое время не находивших себе выхода.