Здесь она снова сделала паузу — то ли устыдившись собственной слабости, то ли подбирая верные наставления.
— Но в первую очередь, Вова, ты должен понять: вся эта ситуация, эта… мерзость… она требует контроля. Если будешь держать себя в руках, у тебя появится шанс, но если пустишь на самотек, последствия будут катастрофическими. Ты загубишь себе жизнь, Вова. Главное, помни, что это ненормально.
Пожалуй, было бы легче, если бы мать отнеслась к нему с ужасом и гневом, как к преступнику. Но в голосе матери сквозили лишь жалость и отвращение. Будто в нем сидела какая-то зараза, внушавшая матери омерзение, вроде живучего паразита, но из снисхождения она подавляла это чувство, делала ему одолжение. Случись нечто подобное два или три года назад, он бы на нее напустился: с чего ты взяла, что лучше всех знаешь, как надо жить? И по какому праву ты решила, что ты — достойный человек и что можешь научить этому других? Внутри его все еще звучали эти вопросы, но звучали тихо и отдаленно, будто издалека. Такие вопросы мог задать лишь свободно мыслящий человек, а Фролов им не был. Он заранее знал, что должен сказать, чтобы все кончилось, и был готов это сказать.
— Ты ведь обещаешь, Вова? Обещаешь, что будешь над собой работать? Пока ты живешь в моем доме, под моей крышей…
— Д-да, — сказал Фролов.
— Хорошо, — сказала мать, комкая уголок скатерти. Желтый цветочек с краю смялся и съехал на угол. — Хорошо…
— Могу я идти?
— Иди. Только не забывай, что я сказала.
Тогда ему казалось, что годы все сгладят. Он оступился и сглупил, но второй раз не оступится. Он будет притворяться нормальным, пока в самом деле не
Увы, надежды на спокойную жизнь были напрасны. После того разговора мать не унялась, наоборот — стала присматривать за ним с недоверием и неутихающей тревогой. По вечерам она часто заглядывала в его комнату. Он заранее чувствовал ее приближение: сначала в коридоре раздавался тонкий скрип старого паркета, потом — звук шагов, потом тень матери появлялась на стене у дверного проема и замирала на какое-то время. Фролов тоже замирал. Секунду спустя в дверном проеме появлялась материна голова с гладкой прической — ни одного «петуха» в туго затянутом хвосте. Быстро обшарив взглядом комнату, мать поджимала губы и исчезала в коридоре — то ли довольная окружающей благопристойностью, то ли, наоборот, разочарованная тем, что не за что сделать выговор.
Раз он осмелел и сказал:
— Это моя комната.
Мать ответила так же, как отвечала уже много раз:
— Твоего здесь ничего нет.
Фролов даже привык к этой мысли, звучащей рефреном при любом неповиновении:
Многим сверстникам Фролова хотелось верить, что они умнее и сильнее своих родителей, но Фролов не позволял себе обманываться. Он знал, что природа не наделила его никакими особенными дарованиями. В нем не было стойкости, чтобы вынести долгую иссушающую войну с матерью; не было и хитрости, чтобы уклониться от ее контроля. Мать умудрилась сокрушить даже дядю Яшу — с его-то мощью, его жизнелюбием, его отвагой, — и если дядя Яша не устоял, Фролову и вовсе не на что было надеяться.
С греблей у него не срослось. Заняв второе место на всесоюзных соревнованиях, Фролов какое-то время подавал надежды. Но затем тренер предложил ему попробовать силы в парной гребле. Даже выбрал ему хорошего партнера — старожила клуба по имени Степа.
Степа был на полтора года старше Фролова и шире в плечах. Он носил зеленую майку и причудливо стригся. На тренировках Степа всегда садился впереди, и Фролов видел его бритый затылок. Когда Степа тянулся вперед и мощным рывком притягивал к себе весла, под майкой у него перекатывались мускулы, лопатки приходили в движение. Тело жило своей жизнью, не связанное условностями. В конце тренировки Степа так уставал, что майка липла к спине. Фролов не мог отвести от нее взгляд. Он выдержал две или три тренировки, а затем перестал ходить на греблю.