— От страху ли токмо смерд бегает? — с ехидцей спросил Федька и напряг спину, словно ждал удара. — Латыш к нам бежал с-под ливонцев не от страху.
Иван шевельнулся… Федька замер.
— Ну-ну, надоумь…
— От поборов и лиха бежал к нам латыш.
— От лиха не убежишь, — быстро сказал Иван, словно заранее знал, что скажет Федька, и заранее приготовил ответ. — Мнишь, Жигимонт от своей трапезы бутызкой 63
кормить переметчиков станет? Кафтан сымет и им отдаст? Глуп ты, Басман! Поганый смерд разумней тебя. Смерд знает накрепко, что от поборов и лиха не уйти. В сих пределах никому и нигде райская жизнь не уготована. Лишь за живот свой дрожит смерд и бежит из-под нас через то, что нет ему под нами защиты. Радзивилл наступит — побьет, Жигимонт наступит — побьет!.. А воеводы мои им в том и помехи не чинят.— Воеводы твои сами готовы переметнуться! — деранул Федька Ивана по больному месту, отомстив ему за насмешку.
— Не задирай меня, Басман! Вылетишь из саней!
— Прости, цесарь… От обиды я…
— Кто обидчив, тот изменчив, Басман.
— Рек уж ты сие… Помню. Не про меня токмо сия присказка твоя. Я душу за тебя положу!
— Душу за меня положишь?! — усмехнулся Иван. — А что господь наш, Христос-Спаситель, апостолу Петру Симону на такое ответил? Запамятовал?! Не возгласит петух, как отречешься от меня трижды!
— Пошто же не отставишь от себя, коли мнишь меня отступником?
— Люблю тебя.
— Любишь?! — Федька ерзнул на облучке: ему хотелось обернуться, поглядеть на Ивана, но не обернулся, сдержал себя, словно испугался, что увидит в глазах Ивана совсем не то, что услышал. — Како ж отступника любить?!
— Не допытывай!.. Не поп я тебе и не баба! — отмахнулся недовольно Иван, но Федькины слова все же задели его, потому что, помолчав, он глуховато и раздумчиво сказал: — И врага можно любить. Душу не обсилишь! Что богом в нее заронено, то она и источать будет. А тебя, Басман, пошто же гнать мне от себя?.. Коль и не любил бы — не прогнал! Иного-то где мне такого сыскать? Ты верен мне и предан… И будешь верен, покуда у меня сила и власть. Лишусь власти — сам уйдешь. Ты холоп, Басман, токмо больно заумный… Ты служишь не человеку, ты служишь власти. Ей ты николиже не изменишь!
— Паче убил бы ты меня, чем речешь такое! — слезливо и яростно проговорил Федька. — Жить не хочется от такого!
— Так перережь себе глотку.
— Не любишь ты меня! — вздерзился Федька.
— Ты моей любви не испытывай! Мне корысти за нее не сулятся. Моя любовь — от любви. Свою испытай паче!
— Свою я испытал!..
— А испытал, так молчи!
Федька уныло сгорбатился, притих. С полверсты ехали молча. Федька не шевелился, словно пристыл к облучку. Лошади шли понуренно… Под полозьями тихо шуршал снег, глухо чавкали копыта, взминая мягкий, неулежавшийся наст, по обочине неотступно ползла пятнистая тень.
Иван лежал в санях, запрокинувши голову и закрыв глаза, — расслабляющая, дремотная успокоенность охватила его. Ни мыслей, ни желаний — полная отрешенность от всего и от самого себя, словно он выполз, как змея при линьке, и из своей плоти, и из своей души, оставив в них все тяжелое, злое, больное, и только удивлялся и страшился своей непорочности, легкости и незащищенности. Редко приходило к нему это чувство, так редко, что он даже терялся, когда вдруг ощущал в себе эту пустоту и легкость. И казалось потом — когда к нему опять возвращались мысли, злоба и боль, — что это не он забывается недолгим покоем, а какая-то высшая сила искушает его иной долей, в которой нет ни зла, ни тягостей, ни терзаний и где не нужны ни его ум, ни воля, ни настойчивость, где вместо власти и славы — тихое почиванье и этот блаженный, непроходящий покой.
Иван открыл глаза, надеясь, что пустота и расслабленность исчезнут, придут какие-нибудь мысли и с него спадет эта тягостная оглушенность и замлелость. Но мыслей не было, и оглушенность не спадала… Где-то под спудом таилась предательская податливость этой оглушенности и замлелости — не хотелось шевелиться, не хотелось держать открытыми глаза, но Иван упорно держал их открытыми, глядя из-под обреза козыря на пепелесое небо. Глаза от напряжения слезились, и к затылку продиралась жгучая резь, но он еще сильнее напрягал их, стараясь не моргать и не ослаблять в себе этого спасительного напряжения.
Над козырем неожиданно появилась Васькина голова, заслонила небо…
— Еще деревня, государь! — крикнул Васька. — Похоже, кинутая… Но дымок!..
— Какой дымок? — вяло спросил Иван.
— Да от живых дымок!.. Не все убегли. Кто-сь там есть. Татары уж пустились!.. Доглядят! И к тебе доставят, кого сыщут.
— Не все убегли?! — медленно выговорил Иван, совсем не вдумываясь в эти слова и выговаривая их только затем, чтоб еще раз услышать свой голос. И вдруг его словно ожгло. — Не все? — прошипел он и быстро посбрасывал с себя шубы. — Стой! — приказал он Федьке. — Коня, Васька!
— Коня государю! — крикнул Васька, сам не зная, где взять этого коня. Своего бесхвостого бахмата он не считал за коня.
Иван выскочил из саней, стряхнул с себя последнюю шубу: лицо его ощерилось, как у собаки.