— Слушай-ка, что я скажу. Четыре зимы тому назад никто не принуждал тебя брать умирающую змею в дом. А ты не прошёл мимо, пересилил свой страх. Я, хотя была ещё ребёнком, сразу почувствовала, что ты за человек, и пусть побаивалась слегка твоих домочадцев, но была убеждена в том, что мне не причинят зла. И твои опасения теперь кажутся мне обидными.
— Ты, конечно, права, но мало ли что могло измениться, за эти-то годы.
— Лично у меня — нет. Даже если что и поменялось, но добро мы помним. Может, когда и случается по иному, да то только у вас, у людей. Шагайте смело.
— Говоришь, помните добро… Даже если это может стоить жизни?
— Даже тогда…
Густой дух нагретой хвои, кусочки гранита с запахом теплой пыли, замершие волны взбитого ливнем песка, что остановлены горячей ладонью солнца и надо всем этим — ястреб. Раскрывая земле объятия, кидается он ей на грудь, а та сдерживает его порыв, но не отталкивает так, чтобы уж вовсе… Смущается, словно.
Воля ко злу или добру проявляется у всех неодинаково, только вот сердце щемит …так сладко, когда помнится одно лишь добро.
В этот самый минт…
Нечеловек ли, человек, -
всяк имеет ценность в этом мире.
Рассуждай я эдак-то сызмальства,
многих бы не обидел, да и себя б сберёг.
Автор
Знавал я одну собаку, силе духа которой могли бы позавидовать многие. Бывало, она неторопливо прогуливалась промежду кабанами, что пестовали на поляне своих малышей в пижамках, также независимо шагала она и в виду волчьей стаи. Подле неё было спокойно всегда и везде. Глядя окружающим в глаза, собака как бы говорила: "Он со мной…", и гордилась своею миссией. Служение воспринимала с достоинством. Слабость извиняла, подлость, как водится среди благородных, — презирала, но с улыбкой на устах, открыто заявляя о том, что разгаданы недобрые намерения. Так уж повелось, что и среди волков не все витязи, и среди людей.
Кичилась ли собака своими умениями? Нет, и не из опасений сделаться каботинкой, а потому, как часто к безмерно храброй силе льнёт столь же бескрайняя доброжелательность, участие к окружающим. Единственно, сама роль — быть собой очевидно тяготила собаку. Имея больше отпущенного иным понимания, ей не требовалось даже взгляда, дабы разгадать — кто каков перед нею. И столь неистовства обнаруживалось в ней тогда! Безудержно приветствовала она очередное хорошее, а дурное стремилась если не истребить, то обозначить, дабы не было сомнений в его принадлежности ни у кого.
…Обмазанная тонким бережливым слоем сметаны облака сухая корка горизонта казалась хрупкой, а сам пейзаж — ветреным из-за случайной непогоды, капризным, как себялюбивая женщина.
Ветряк25
сквозняка, воздушный его винт, отдуваясь нечасто, набирал обороты. Он стремился оторвать округу от земли, дабы показать ей, как красива она, с высоты полёта птицы. Но ведь ничто не мешает нам, не прибегая к подобным уловкам, рассматривать всё подле себя подробно, с мелочами и околичностями именно там, где мы теперь, сейчас, в этот самый минт26.Ранний звонок
Ранний звонок обычно несёт в себе некую дурную весть, одну из тех, что подразумевается течением самой жизни, но на этот раз обошлось:
— Что вы думаете об уехавших?
— Я?!
— Ну, да…!
Смотрю на лес и небо над ним в белых оборках облаков, слушаю треск ломающихся сосен, а вспоминаю Москву, которую невозможно не любить. И не потому, что это главный город Родины… А, может, именно поэтому.
Говорят, что в Москве невозможно ощутить одиночество. Однозначно — лукавят. Толпы проходящих мимо… Мимо тебя, твоей грусти, неопределённости, растерянности, что вынуждает надевать маску высокомерия, отстранённости, и тоже начать делать вид, да торопиться неведомо куда. Под обаянием самообмана и самому начинает казаться, что в самом деле куда-то спешишь. Хотя, если по чести, хочется остановить первого встречного с приятным, располагающим к себе лицом, усадить на жесткую скамью Александровского сада, взять за руку, и глядя на прошлое сквозь золотистую вуаль Вечного огня, поведать без поспешности о жизни, пожаловаться на суету вокруг, вспомнить то, что невозможно позабыть.
Среди прочего — про указку света на полу, зажатую между дверным проёмом и самою дверью, нарочно прикрытой неплотно.
— Совсем не закрывай, — бывало, просишь отца после того, как дочитает он, вместо сказки на ночь, очередную «чаптер» о Томе Кенти со двора отбросов. Его межзубный «the» и раздражал, и баюкал, в тот же час.
Вспоминается пустое место на полу в кухне. Латка из свежеструганных, некрашенных ещё половиц пугает слегка, ступить на то место, где раньше была печь, кажется кощунством. Совсем маленьким подолгу стоял заворожённо подле раскалённой дверцы, а печка, несмотря на то, что она27
, шептала нечто невнятное приятным мужским баритоном. Даже расплавленная почти, её дверца держалась в рамках дозволенного, и только дотронуться до неё было никак нельзя, а любоваться — сколько угодно.