И я говорил. Рассказывал ей истории из нашего с Тимом детства, о школе, об учителях, припоминал смешные случаи из жизни, шутил, даже вспомнил пару дурацких анекдотов, услышанных мною от садовников в Моссбридже. И Брэнда смеялась, с трудом, но смеялась, не выпуская моей руки. Это было страшно, дико, нелепо. За окном все валил пушистый белый снег, где-то счастливые люди продолжали радоваться наступившему Рождеству, а передо мной в реанимационной палате, вся утыканная трубками, лежала Брэнда, смеялась над моими историями, зная, что уже не встанет с этой кровати, не выйдет из этого отделения, не покинет эту клинику. И я, сидя рядом, знал, что это наше последнее с ней Рождество, что зря я обещал ей отмечать все наши дни рождения вместе, что не будет этого, никогда не будет. Мы не поедем больше в Брайтон, в наш домик, не сходим вместе на пляж, я не повезу ее в Моссбридж, она не увидит, как в моих оранжереях осыпаются розы, не увидит, как весной зацветают крокусы, не порадуется новому магазину на Парк-Лейн. Все это проносилось в моей голове, готовой разорваться от боли, а вслух я продолжал нести всякую чушь, сочиняя на ходу разные веселые истории, пытаясь проглотить все тот же опротивевший мне комок в горле и твердя себе, что мне нельзя, нельзя плакать при ней, ни за что нельзя! Мускулы на лице у меня одеревенели от искусственной улыбки, но я говорил и говорил, по-прежнему держа ее за руку. Главное — не отпускать ее, главное — говорить с ней, тогда все будет хорошо, и этот день мы переживем.
Стемнело. Я не мог встать, чтобы включить в палате свет: для этого пришлось бы выпустить ее руку. Поэтому продолжал сидеть рядом и говорить с ней практически в темноте. На кровать Брэнды падал свет от уличного фонаря, и этого нам было достаточно.
В десять зашел Стивенс, попытался включить свет, но я выгнал его. Видимо, он передал Кэмпбеллу, что я не в себе, потому что тесть перестал к нам заглядывать. Милый, добрый мистер Кэмпбелл! Он уступил мне последние часы, проведенные с Брэндой, и это был самый ценный его подарок.
А я говорил и говорил, хотя голоса почти уже не было и горло дико болело. Но я и не думал сдаваться. Поэтому начал петь, я пел все подряд: от колыбельных до патриотических песен. Только Брэнда уже не смеялась, я слышал лишь ее прерывистое, свистящее дыхание, но слышал же! Значит, все в порядке, значит, я все делаю верно, значит, мы переживем этот день — назло этой проклятой лейкемии, назло доктору Стивенсу!
В свете уличного фонаря я видел, что Брэнда лежит с широко открытыми глазами и даже пытается улыбаться, а большего мне и не надо было.
— Йо-хо-хо! И бутылка рома! — хрипло орал я пиратскую песню. — Эй, Брэн! Ты любишь истории про пиратов? Я расскажу тебе!
Она не отвечала.
— Ничего, ты лежи, Брэн, не разговаривай! Набирайся сил: впереди у нас еще Новый год, мы должны его встретить, да?
Мне показалось, что она едва заметно кивнула.
— Умница! — радостно заорал я. — Так держать, Брэн! Кстати, чуть не забыл: я ведь еще не вручил тебе рождественский подарок! Брэн, но сейчас я никак не могу за ним сбегать: он лежит под елкой, внизу. Хочешь, скажу, что это? Это очень миленький кулон, а внутри — ты и я, правда, здорово, Брэн? Тебе очень понравится, я знаю!
Она не отвечала мне. Я сжал ее руку, лихорадочно ища пульс. Пульса не было. Я никак не мог нащупать его. Мелькнула глупая мысль, что не могу его найти, потому что в палате темно.
— Сейчас, Брэн! Закрой-ка глаза, а то будет неприятно: я включаю лампу.
Метнулся к выключателю, выпустив на мгновение ее руку. Вспыхнул яркий свет, я зажмурился. Бросился обратно, к кровати. Взял ее за руку, не решаясь взглянуть ей в лицо.
— Я люблю тебя, Брэн… — сказал я каркающим голосом. И впервые не услышал в ответ наше привычное: «А я тебя больше…» Поднял голову, посмотрел на нее. Увидел любимое лицо, умиротворенное, с закрытыми глазами, шелковый платок на голове.
— Брэн… — позвал я. Она не отвечала. Пульса по-прежнему не было. И я вдруг ясно осознал, что его не будет. Хватит сжимать ее тонкую ручку, ей, наверное, больно. Я встал, отодрал все капельницы, вырвал все трубки, взял ее безжизненное худенькое тело на руки, укрыл одеялом и вместе с ней сел на кровать. Открылась дверь палаты, вошел Стивенс, за ним — Кэррол.
— Мистер Дин…
— Пошли вон, оба! — рявкнул я своим сорванным голосом, не выпуская Брэнду из рук.
— Ричард, позвольте мне… — это Стивенс подошел поближе.
— Только троньте ее! Клянусь Богом, доктор, я вас ударю!
— Он не в себе, — негромко сказал Кэррол. — Я вызову санитаров…
— Попробуйте, — усмехнулся я, — увидите, что тогда будет!
— Сынок… — это Кэмпбелл.
— Сэр, уйдите, ладно? Дайте мне еще немного времени, пожалуйста!
— Сынок, посмотри на меня!
Я поднял голову и сквозь пелену увидел лицо тестя. Белое как стена.
— Что вам всем от нас надо? — зарычал я, крепко прижимая к себе Брэнду.
— Сынок… Ричард… — мой тесть плакал. — Она умерла, сынок! Неужели ты не видишь? Все кончено…
— Ничего подобного, — возразил ему я. — Вы все ошибаетесь. Надо лишь пережить этот проклятый день.