Мережковский впервые ездил в Грецию в 1891 году; два года спустя он опубликовал эссе «Акрополь», включенное затем в сборник
В своем описании Парфенона Мережковский следовал по маршруту, начертанному эстетической метафизикой Ницше: «Я вошел, сел на ступени портика под тенью колонны. Голубое небо, голубое море и белый мрамор, и солнце, и клекот хищных птиц в полдневной высоте, и шелест сухого колючего терновника. И что-то строгое и сурово божественное в запустении, но ничего печального, ни следа того уныния, чувства смерти, которое овладевает в кирпичных подземельях палатинского дворца Нерона, в развалинах Колизея. Там – мертвое величие низвергнутой власти. Здесь – живая, вечная красота. Только здесь, первый раз в жизни, я понял, что такое – красота. Я ни о чем не думал, ничего не желал, я не плакал, не радовался – я был спокоен. Вольный ветер с моря обвевал мое лицо и дышал свежестью. И не было времени: мне казалось, что это мгновение было вечно и будет вечно»[500]
. Созданный Мережковским образ Парфенона (заметим, как греческий памятник противопоставлен здесь Риму) и был той «символической аналогией» невоспроизводимого и непостижимого иначе Единого, созданной человечеством, лишенным мелкого современного эго, в момент его наивысшего творческого всплеска. Описание Мережковского почти буквально следовало принципу ницшеанского экфрасиса, использованного немецким философом вДля Ницше всякий художник был подражателем природы, но подлинным – лишь тот, кто мог дать выразиться через себя художественному импульсу самой природы, а через нее – самому Единому. Мережковский называл такой тип подражательного искусства «живым» и описывал Парфенон именно как «живое» нерукотворное тело. Его колонны «росли» из земли подобно деревьям, малейшая деталь была отмечена изумительной точностью, свойственной только природному организму: «И все это, кажется, без труда, само собой вышло из рук ваятеля. Твердый, белый камень, над которым пролетели 2000 лет, не тронув его красоты, под резцом художника мягче воска, нежнее только что распустившихся лепестков лилии. Люди здесь к природе ничего не добавили своего. Красота Парфенона и Пропилеи – только продолжение красоты моря, неба и строгих очертаний Гимета и Пентеликона. В северных зданиях люди уходят от природы, не доверяют ей, прячутся в таинственный полумрак между стрельчатыми колоннами, пропускают солнечный луч сквозь разноцветные стекла, зажигают перед страдальческими ликами угодников тусклые лампады, заглушают звуки жизни звуками органа и покаянным воплем: Dies irae, dies ilia. Solvet saeclum in favilla. А здесь, в Элладе, человек отдается природе. Он не хочет, чтобы здание скрывало ее. Вместо крыши в Парфеноне – небо. Между белыми колоннами – голубое море. И всюду – солнце»[502]
.