Благодаря таким изменениям в Швейцарии сформировался новый тип писателей: людей уверенных в себе, не считающихся с общественным мнением, имеющих репутацию скандалистов и склонных к тщательно просчитанным шокирующим эффектам. Со времени Фриша в нашей стране существует культура литературной строптивости. Такая культура, хотим мы того или нет, стала исторической реальностью. А что она породила, среди прочего, и всяких пустословов — кто ж будет спорить? Но и они, на свой лад, подтверждают авторитетность серьезных представителей этого направления.
Атмосферные, климатические изменения — их легко почувствовать, но трудно подвергнуть анализу.
Еще Альбин Цоллингер[242]
, обращаясь к читателям в своих культурно-политических манифестах, отличающихся мужественностью и проницательностью, говорил «как бы сквозь вату» — и в конечном итоге эта вата его задушила.Макс Фриш, в отличие от него, был услышан. Он действовал в другой акустической ситуации. Еще совсем недавно атмосфера как бы проглатывала любой звук — а теперь, казалось, начала все звуки усиливать. Была ли это заслуга Фриша, или ему просто повезло? Он, дебютант 1934 года, вышел из удушающей культурной депрессии сороковых годов «как ни в чем не бывало», то есть несломленным и готовым к отчаянному риску (кроме него, думаю, так вел себя только Альберто Джакометти), — да, но почему это произошло?
Это связано и со структурой его личности, и со структурой тогдашнего исторического момента. Говоря о структуре личности, я имею в виду скрытый мифологический фундамент этого борца с мифами, образную речь этого разрушителя художественных образов. Если бы меня попросили назвать
Приведу только один пример: Анатоль Штиллер в январе 1946 года проводит почти три недели в темном судовом трюме, среди бочек кьянти, перепачканный маслом, потеющий и воняющий, в кромешной тьме, «слепой, как летучая мышь, оглушенный гребным винтом»[243]
, — но ведь он в этом эпизоде ритуальным образом возвращается в материнское лоно, чтобы родиться вторично! Описание этого процесса так же красноречиво в своей скупой образности, как только в мифах и преданиях бывают красноречивы и значимы — в своем качестве иероглифов, лишенных каких-либо украшений, — сходные эпизоды спуска в горнорудную шахту, или погружения в Мальстрем, или пребывания во чреве огромной рыбы.Это можно было бы проследить и на других примерах. Роман наполнен такого рода сигналами. Здесь и остроумие, и мрачный колорит рождаются из одного и того же фантазма: опасной линьки, преображения и нового рождения.
Здесь мы сталкиваемся не только с психологией, то есть с приватной сферой. Но и с историей, то есть со сферой публичности. Ситуация Швейцарии после тех лет, когда страна сама, так сказать, обрекла себя на сидение в бункере; особый исторический момент, когда внешние засовы наконец открылись и дискутировался вопрос, стоит ли теперь отодвинуть и внутренние засовы: эта ситуация в романе «Штиллер» превращена в черную комедию.
Анатоль Штиллер терпит крах. В буквальном, очень печальном смысле: «Я не могу еще раз переродиться, да и не хочу!»[244]
А ведь прежде ему довелось испытать и другое, и тогда он это воспринял с восторгом: «Я почувствовал, что заново родился, почувствовал с такой непреложностью, какую не опровергнешь никаким само-осмеянием; что я возымел решимость быть впредь тем человеком, который ожил во мне…»[245]Штиллер терпит крах. Но его создателю удается прорваться. Фриш совершает прорыв, потому что пишет роман (как поначалу кажется, о приватной жизни), в котором идет речь о «часе ноль» всей Швейцарии: роман об историческом шансе, трагикомедию об особом моменте, нагруженном утопическими ожиданиями.
Успех «Штиллера» привел к формированию в нашей стране нового представления о литературе и изменил (в Швейцарии) значение слова «писатель». Со времени публикации этого романа всякий, кто занимается здесь писательством, определяет свою роль иначе, чем прежде, и пишет так, будто дышит иным, чем прежде, воздухом.
Такое было бы невозможно, если бы Фриш оставался одиночкой. Но кто в наше время работает в полном одиночестве? В том же январе 1946-го (в начале первого послевоенного года), когда Штиллер прятался в судовом трюме, а сам Фриш писал дневник[246]
, Фридрих Дюрренматт сидел над большой пьесой об анабаптистах[247], где на свой лад разбирался с проблемой самоизоляции его родины.